Воспоминания об отце

Посвящается моему отцу,
Рихарду Рудзитису

«Не дай мне счастья, не дай мне легкой жизни,
дай мне только выполнить свой долг до конца и красиво!»

1

1

«Рихард Яковлевич, следуя Учению Жизни, останется одним из самых достойных и прекрасных сынов своей страны. Истинно, имя его будет почитаться. …Он и его труды будут жить в будущем», — писала Е.И.Рерих (1940).

 Рихард Яковлевич Рудзитис (1898–1960) — латышский поэт, писатель, философ, председатель Латвийского общества Рериха. Рыцарем Грааля, современным бардом Святого Грааля называла Рихарда Рудзитиса Елена Ивановна. Фотография Рихарда Яковлевича находилась постоянно перед глазами Елены Ивановны Рерих на ее письменном столе.

Вся его жизнь была непрерывным трудом. Он работал, что-то писал или читал повсюду, когда только позволяли обстоятельства, даже в трамвае и электричке, используя каждую минуту. В тридцатые годы в Латвийском обществе Рериха вышло около пятидесяти изданий, редактором, корректором и художественным оформителем которых был он. О его деятельности можно судить, читая его дневник, который он вел всю свою жизнь, и записные книжки, в которых отражены его переживания, мучительные борения с самим собою, а также слушая воспоминания близких людей, знавших его. Красноречивы и его многочисленные литературные труды.

Рихард Рудзитис родился 19 февраля 1898 года в семье крестьян, живших на берегу Рижского залива Балтийского моря. Песчаная, малоплодородная земля взморья требовала от земледельца больших усилий, и мальчик уже с самих ранних лет помогал взрослым, приучался к тяжелому крестьянскому труду на земле. Море, лес и река рядом, вся красота природы влияла на восприимчивую душу ребенка и очень рано пробудила в нем тягу к поэзии, к литературе, к размышлению на серьезные темы. Рихард задается вопросом о том, что такое жизнь, какой в ней смысл, как ее прожить; уже в девятилетнем возрасте он спрашивает об этом в письме ко Льву Толстому. Будучи еще совсем молодым человеком, он пишет крупнейшему индийскому поэту Рабиндранату Тагору, а через несколько лет — всемирно известному французскому писателю и музыковеду Ромену Роллану. Получает ответы от них. Тяга к знаниям приводит его в один из старейших университетов Европы, в Тарту, где он изучает филологию, языки, а вслед за этим в Латвийский университет, на философский факультет. В результате он получает широкое гуманитарное образование, овладевает, кроме родного  латышского, шестью языками: русским, английским, французским, немецким, греческим и латинским.

Юный Рихард рано начал писать стихи. Уже с самого начала своего творческого пути выше всего он ставил идейные поиски. Ему казалось, что одной поэзии мало, что свои принципы и идеалы нужно излагать в трактатах, эссе, очерках и статьях. Он писал о проблемах возрождения своего народа, о новой религии, о космической гамме, о культуре красоты, о великих личностях.

Всю свою сознательную жизнь Рудзитис следовал идеалам Красоты и Знания, и ни разу эти идеалы не предал. Не предал даже под жесточайшими пытками сталинского режима в тюрьме, когда его избивали и истязали лишением сна, не предал в ссылке, в лагерях. В этих испытаниях дух его лишь крепнул.

Вся жизнь Рихарда Яковлевича была приближением и восхождением к Учению Жизни, данному через Е.И.Рерих. Святослав Николаевич Рерих не раз вспоминал, как сильно Елена Ивановна и вся их семья любила и уважала Рихарда Яковлевича. Более 88 писем отец получил от Елены Ивановны и 175 — от Николая Константиновича. (В 2000-м году был издан двухтомник «Письма с Гор» — переписка Елены Ивановны и Николая Константиновича Рерих с Рихардом Рудзитисом.)

Почти в каждом письме Е.И.Рерих встречаются прекрасные строки о Рудзитисе. «Ваше горение приносит удачу, и там, где кто-то усмотрит лишь чудовища, порожденные их же страхом и сомнением, Вы идете, прилагая лучшее уменье и огонь великого доверия к Руке Ведущей. Храните этот божественный огонь. Счастливы Вашей новой удачею. Еще раз сердце шлет Вам радость Вашей работе и прекрасному водительству» (24.05.1938).

К Учению Живой Этики Рудзитиса привело стремление к Прекрасному, к преображению жизни согласно идеалам Красоты. В конце двадцатых годов он познакомился с членами кружка, основанного в Риге Владимиром Шибаевым. Этот кружок позднее перерос в Латвийское общество друзей Музея Рериха (нью-йоркского Музея), другими словами, в Латвийское общество Рериха.

В Обществе были секции для изучения философской мысли Востока, этических учений, воспитания высоких нравственных основ. Проводились общеобразовательные циклы лекций под руководством профессоров и искусствоведов. При художественной секции работал музыкальный кружок, кружок хорового пения, живописи, театральный. Все члены основных групп Латвийского общества были задействованы в работе: регулярно писали рефераты на заданные темы, организовывали творческие вечера с участием знаменитых музыкантов, актеров, выступали и сами, так как среди членов Общества было несколько видных актрис. Врачи из Общества активно сотрудничали с Гималайским научно-исследовательским институтом «Урусвати».

Общество активно включилось в международное движение за принятие Пакта Рериха. Был создан музей с картинами Николая и Святослава Рерихов, а также с отделом искусства Прибалтийских стран. Работала библиотека, книжный магазин, была даже своя пекарня.

Когда первый председатель общества, врач-гомеопат Феликс Денисович Лукин ушел из жизни (в марте 1934 года), по его завещанию Общество возглавил Карл Стуре. Но вскоре, в 1936 году, на пост председателя был избран Рихард Рудзитис (который и руководил Обществом вплоть до его официальной ликвидации  осенью 1940 г.).

Из Индии приходит письмо Елены Ивановны Рерих: «Шлю Вам всю мою веру в то, что Вы, приняв духовное наследие Феликса Денисовича, олицетворите в себе его символ — символ Вождя Сердца. Пусть все ищущие Света и отягченные скорбью найдут отклик в Вашем сердце, пусть все собравшиеся под водительством Вашим почуют ту душевную теплоту, которая может согревать даже при суровом укоре. Ведь самое трудное искусство есть искусство творить отношения между людьми. Ни одно искусство не требует развития такого терпения и такой утонченной чуткости. Нужно уметь проникать в сознание, в сердца и настроения всех окружающих и приходящих; нужно уметь почувствовать тот основной тон, на котором возможно объединиться с ними и объединить их с другими. Но если в сердце заложен великий магнит любви, то все облегчается, ибо искренность этого чувства покоряет самые заскорузлые сердца. Сердцу, прикоснувшемуся к Красоте, близок должен быть этот язык сердца. Потому вера моя с Вами, Вождем Сердца.

Также шлю сердечную благодарность ближайшим сотрудникам, выразившим свою готовность всячески сотрудничать и помогать Вам во всех делах Общества. Пусть каждый член Общества чувствует, что истинный дом и духовное прибежище его в стенах Общества. Пусть каждый будет не только желанным сотрудником, но и членом единой духовной семьи и пусть сам научится давать на общее пользование то лучшее, что он носит в себе. Итак, пусть Любовь Объединяющая будет девизом нового Цикла» (29.05.1936).

Перед Обществом стояли ответственные задачи: добиться ратификации Пакта Рериха в Прибалтийских странах, издать книги Учения Живой Этики.

Изданные книги необходимо было распространять как в Латвии, так и за ее пределами. На все это необходимы были средства. И эти вопросы предстояло также решать,  изыскивать, находить. И самое важное, что все члены Общества сами работали над расширением своего сознания и укреплением дисциплины духа, над углублением внутренней культуры.

При Обществе были основаны издательства «Агни-Йога» и «Угунс» («Огонь», 1936), где печатались книги Н.К.Рериха «Врата в Будущее» и «Нерушимое», двухтомник Писем Е.И.Рерих, ее «Основы буддизма», книги Живой Этики — «Община», «Агни-Йога», «Мир Огненный» (вторая и третья часть), «Аум», «Братство», «Тайная Доктрина» в переводе Е.И.Рерих, монография «Рерих» и другие. Литографическим способом было напечатано «Напутствие Вождю». В 1934 году в издательстве Рудзитиса «Алтаир» вышла книга Елены Ивановны Рерих «Знамя Преподобного Сергия Радонежского». Печатаются и книги членов Общества: «Основы миропонимания Новой Эпохи» (1934, 1936, 1938) А.И.Клизовского, «В поисках правды» (1939) Ф.А.Буцена и «Воспитание духа» (1936) Е.А. Зильберсдорфа.

Новый руководитель Р.Рудзитис много размышлял над системой работы Общества. В 1937 году он написал внутренний устав, опираясь на советы Е.И.Рерих и ее указания в письмах по этому вопросу. Рихард Яковлевич составил обязанности истинного члена Общества на основе космических законов: почитания Иерархии, взаимопонимания и единения, осознания соизмеримости.

Рудзитис писал о великой ответственности каждого человека за судьбы эволюции: «Переживаемая ныне эпоха — небывалая в эволюции человечества. Это время завершения одного из мировых циклов, время радикального поворота мирового руля, коренного поворота и смещения сознания. Ныне судьба всего человечества поставлена на чашу весов. Малейшее уклонение может угрожать всемирным взрывом. Наше время можно назвать великим перекрестком и порогом, перед которым стоит человечество. Истинно, вся планета отдана сейчас свободной воле человечества» (1937).

*

В октябре 1937 года в Риге состоялся Конгресс Рериховских обществ Прибалтийских стран — Литвы, Латвии и Эстонии, посвященный 50-летию творческой деятельности Н.К.Рериха. Приветствия в адрес Н.К.Рериха, полученные от многих известных людей со всего мира, позже были изданы в книге «Zelta Gramata» — «Золотая книга».

В рамках Конгресса, 9 октября 1937 года в Риге на улице Елизаветинской, 21а, кв. 7, в помещении Латвийского общества Рериха, Рихард Рудзитис открыл Музей Рериха. Экспозиция насчитывала 45 картин Николая Константиновича и 10 — Святослава Николаевича, полученных из Наггара, а также картины художников Латвии, Литвы и Эстонии. К этому знаменательному событию был издан Каталог с предисловием Р.Я.Рудзитиса и репродукциями картин, 35 открыток и более ста репродукций картин Н.К.Рериха.

Рихард Рудзитис очень много сил посвятил продвижению идеи Пакта Рериха и Знамени Мира в Прибалтийских странах. Он прекрасно понимал, какое огромное значение имеют памятники культуры, и почему так важно их защищать. Ведь памятники культуры есть энергия самой культуры. А энергия, как известно, без материи не существует. 

«Силы тьмы отлично понимают, — сказано в последней книге Живой Этики, — сколько мощных эманаций излучают предметы искусства. Среди натисков тьмы такие эманации могут быть лучшим оружием.

Силы тьмы стремятся или уничтожить предметы искусства, или, по крайней мере, отвратить от них внимание человечества. Нужно помнить, что отвергнутое, лишенное внимания произведение не может излучать свою благотворную энергию. Не будет живой связи между холодным зрителем или слушателем и замкнутым творением. Смысл претворения мысли в произведение очень глубок, иначе говоря, оно является притягательным магнитом и собирает энергию. Так каждое произведение живет и способствует обмену и накоплению энергии.

Среди Армагеддона вы можете убедиться, насколько оказывают воздействие произведения искусства. Целая эпоха заключается в таком беспокойстве о драгоценных произведениях. Наши Хранилища наполнены многими предметами, которые люди считают утраченными. Может быть, некоторые из них будут со временем возвращены народам, которые не сумели охранить их.

Немало Мы спасали произведений искусства. Мы видели, как изощрялись темные, чтобы затруднить такие целебные условия. Но Мы знаем из самых высших сфер, когда нужно помочь человечеству. В Тонком Мире уже давно известно это предначертание. Мы не скрываем о мерах спешных, ибо происходящий Армагеддон имеет задачею разложить все энергии человечества. Так надеются темные, но Мы знаем, что противоставить им. Так замечайте, куда направляется Наша забота» (Надземное, 122).

Именно энергия искусства и архитектуры является необходимым звеном, через которое осуществляется влияние Высшего на нашу эволюцию. И чем больше уничтожается произведений истинного искусства и архитектуры, тем слабее становится пространство культуры, куда темные запускают свои подделки. Космической задачей Пакта Рериха, созданного в сотрудничестве с Высшим, является защита эволюционной энергии планеты Земля.

Этой теме Рудзитис посвятил свои книги «Николай Рерих. Водитель Культуры» и «Сознание Красоты спасет».

В 1940 году, осенью, Латвийское общество Рериха, как и другие культурные общества в Латвии, было закрыто решением советской власти. Начались трудные испытания членов Общества на стойкость и абсолютную преданность избранному Пути и своим Водителям. Общество уходит в подполье, разделившись на группы. Собрания и занятия по изучению Живой Этики проходят на квартирах.

В годы немецкой оккупации картины Н.К.Рериха, переданные в государственный музей советскими властями, планировалось изъять из музея для украшения немецких военных комиссариатов. Но доктор Гаральд Лукин каким-то образом смог отправить в Индию телеграмму, и был получен ответ Николая Рериха, что картины являются его частной собственностью. И тогда произошло настоящее чудо — немцы разрешили членам Общества забрать картины Рериха к себе домой.

Рихард Рудзитис очень любил Россию и верил в ее победу над врагом:

«Не нужно много духов, чтобы изменить гибельное положение земли. Всего несколько пламенных сердец могут встать на самоотверженной страже и создать крепкую заградительную сеть, — утверждает Рудзитис, выступая перед своими друзьями в 1942 году, когда во время Второй мировой войны наступил решающий поворот.  — …В этом году действительно произошел огромный переворот сознания, это значит, во благо Востоку, во благо Государства Будущего,  — России. И также сегодня, в самых тяжких безрадостных днях, наперекор бурным водоворотам стихий, недружелюбия и ненависти наши сердца ликуют: Свет победит! Победа сил Света уже несомненна! Каждый видящий глаз уже не может не чувствовать, что над нашей планетой уже видится заря Государства Будущего, той новой Заветной Страны, которой мы принадлежим со всем горением нашего сердца, с каждым дыханием и вздохом…»

*

В 1948 году начались массовые аресты членов Латвийского общества Рериха. В приговорах — одна и та же статья: за участие в антигосударственной организации и антисоветскую агитацию заключить в исправительно-трудовой лагерь, как правило, сроком на 10 лет. Гаральд Лукин и Иван Блюменталь были приговорены к смертной казни, впоследствии замененной на 25 лет лагерей. Основные места высылки — Воркута, Инта, Джезказган.

Это было испытанием всех качеств сразу, и члены Латвийского общества в тяжелейших условиях держались достойно и мужественно, как и должно истинным воинам Света. Цена за свой духовный выбор была велика, исчезли все проблемы мирного периода, осталось только одно — достойно устоять, выжить, вернуться, продолжить…

*

Об одном лишь молюсь: «Не дай мне счастья, не дай мне легкой жизни, дай мне только выполнить свой долг до конца и красиво!» — читаем в дневнике Рихарда Рудзитиса, который он вел всю свою жизнь. Он прошел по жизни достойно, никогда, ни при каких обстоятельствах не запятнав себя. Несмотря на то, что за его жизнь многократно менялись власти, партии, социальные строи, он сохранил неизменным свое мировоззрение. Никогда он, писатель, не погрешил ни одной строчкой, противоречащей его взглядам и идеалам.

«Братство Святого Грааля», «Матерь Живой Этики», «Воин Грааля», «Бессмертные Лики», «Вечная Родина», «Построим гору», «Века», «На горных тропах», «Советы учителю Живой Этики», «Искусство творить взаимоотношения», «Психическая энергия — путеводная звезда человечества», «Учение Огня. Введение в Живую Этику», «Встречи с Юрием Рерихом», «Космические струны в творчестве Николая Рериха», «Песни души» (дневник), «Дневник. Зрелые годы», «Сознание Красоты спасет», «Беседы с сердцем», «Да воссияет Свет!», «Миссия поэта», «Симфония качеств»  — эти книги, посвященные Учению Жизни, являются самым лучшим памятником моему великому отцу — Рихарду Рудзитису. 

Воспоминания о маме

Мама

Самое раннее. Самое первое. Мама тихо-тихо поет:

«Солнышко катилось-катилось и закатилось,

Вокруг меня сгустились сумерки.

Нет больше моей матери,

Кто поднимет меня к солнышку?»

С этой латышской песни началась вся моя долгая, достаточно яркая жизнь.

Мама поет колыбельную, и мне так сладко, тепло… Открываю глаза и вижу ее солнечную улыбку, свет ее таких родных карих глаз, ощущаю нежность ее целующих губ.

Мне, малышке, становится хорошо-хорошо. Меня снова и снова обнимают ее ласковые руки. И я снова закрываю свои глазки…

Сижу на теплом солнышке в летней травке, из-под веточек и листьев больших ромашек просвечивает солнце, и от яркого, радужного луча я зажмуриваю глаза, снова открываю и замечаю, что луч цветной: от сиреневого, алого, желтого, зеленого до голубого…

Я протягиваю к нему свои толстенькие ручонки и силюсь встать, но пока мне это не удается, и я сажусь на травку, но радужные цвета теплого луча влекут меня своей красотой, и я делаю новую попытку. Наконец встаю, тянусь к теплому солнышку, и мне удается сделать первый шаг, второй, но ножки еще слабые, и я опять опускаюсь на землю. А тепло луча меня зовет, и я встаю, и так снова и снова…

Подходит мама, протягивает ко мне такие милые, родные руки, и я радостно устремляюсь навстречу им, она берет меня крепко-крепко, поднимает и прижимает к своей мягкой теплой груди. Мама, моя любимая, милая мама!

Мамочка, какая у тебя волшебно-прекрасная улыбка, какие тонкие нежные губы и ровный ряд жемчужных зубов! Когда ты прижимаешь меня к своим бархатистым щекам, я чувствую ни с чем несравнимый чудесный аромат!

Папа сфотографировал меня, сидящую на белой простынке, с пушком светлых тонких волос на голове, с маленькими карими глазками, глядящими из-под открытого лобика, с круглыми щечками и несколько искривленными губками, напоминающими маленького китайского «мандарина». Рядом со мной сидит четырехлетняя сестренка Гунта, с умным выражением своего детского личика. В ее косички вплетены розовые ленты. Уменьшительное от ее имени — «Гунтыня» — в переводе с латышского означает «Огонек». Родители ее так и называли.

Этот снимок Рихард Яковлевич послал Елене Ивановне Рерих, и она выразила свое нескрываемое восхищение: «И сказать не могу, как по сердцу мне Ваша старшая девочка! Какая она славненькая! Какое очаровательное выражение лица! Но и малыш хорош. На одной карточке это прямо маленький мудрец» (4.12. 1937).

Когда я поступила в первый класс начальной школы в Межапарке (район Риги), то учитель музыки, пожилой уже человек, начал свои уроки с пения самой родной для меня, любимой и близкой песни «Солнышко катилось-катилось и закатилось…»

Мамочка, моя родная, какой красавицей ты была в молодости! Твои огромные, открытые огненные карие глаза, широкий лоб, тонкий нос, изящные губы и выразительная пластика твоих щек. А свои пышные каштановые волосы, напоминающие прически древнегреческих жриц, ты старалась изящно уложить с помощью шпилек и сеточек. Высокая шея казалась еще выше, благодаря большому круглому вырезу платья, украшенного сборками из прозрачной светлой ленты, которое ты носила по будням, а на кухне еще надевала сверху голубой льняной фартук с цветной тесьмой.

В праздник, когда к нам приходило много друзей из Рериховского общества, мама надевала шерстяное платье ярко-василькового цвета и украшала его стреловидной брошкой из серого камня с рисунком, напоминающим волны бушующего моря, и свои коричневые выходные туфли на очень высоком каблуке. Также выходным нарядом мамы была темно-коричневая юбка, облегающая ее стройную, гармонично сложенную фигуру, и кофточка-свитер нежно-желтого цвета, украшенная бутоньеркой из искусственных цветов, с широким кожаным поясом. Она всегда была элегантная, привлекательная, женственная…

Мама рассказывала, как, еще совсем молодая, она познакомилась с моим будущим отцом на торжественном вечере в университете, посвященном возвращению из эмиграции великого латышского писателя и поэта Яниса Райниса.

Когда их познакомили, Рихард показался ей стеснительным и неловким, но беспредельно благородным, и когда он провожал ее домой, то, прощаясь, низко поклонился и поцеловал ей руку.

С этого знакомства началась их большая дружба. Их связывала любовь к музыке, и они вместе посещали бесчисленные концерты и спектакли в театре оперы и балета и других концертных залах. Но больше всего их объединяли книги, в том числе книги Живой Этики.

Вместе они путешествовали по самым чудесным местам Латвии. Также им удалось побывать в Северной Италии, в Венеции, Милане, Флоренции. Особенно их пленили Итальянские Альпы, на которые они поднимались. Кроме того, как журналист, Рихард бывал с хором знаменитого Теодора Рейтера в Швейцарии, Париже, Лондоне, также в Польше.

У мамы с папой были очень схожие вкусы и тяга к философии и религии. Отец серьезно отдавался поэзии и писательской деятельности. Его книги были очень популярны в Латвии, он широко печатал свои стихи в газетах, были изданы поэтические сборники «Песни человека», «Мелодии пчел», «Прекрасной душе». А мама совершенствовалась, и довольно успешно, как актриса.

Спустя много-много лет, после самых тяжких испытаний, уже когда ушел наш отец, мама напишет в своем дневнике следующие строки: «Теперь, когда я оглядываюсь назад, вижу, что самым большим счастьем и подарком в моей жизни была любовь и дружба Рихарда, возможность жить рядом с ним. Стихии, земная плоть, у нас были разные, и потому была несогласованность и трения. Но в высших сферах, в духе и в душе, мы были гармоничны и едины. Рихард был духовно старше меня, его вера и чувствознание были глубже и богаче, видимо из опыта прошлых жизней, и потому он воспринимал метафизические вещи быстрее и был намного сильнее в своей несломимой вере».

После окончания актерских курсов Элла проработала некоторое время в театре маленького города Валмиера, а затем была приглашена в знаменитый драматический театр города Лиепая. Она сыграла там несколько главных ролей, таких как Нора в спектакле по одноименной пьесе Ибсена, Жанну д’Арк в «Орлеанской деве» и др.

Чтобы быть поближе к любимому человеку, Элла переходит работать в Рижский Национальный драматический театр. Ее многолетняя переписка с моим отцом свидетельствует о разных трудностях, связанных с этим театром. Несмотря на молодость и красоту, в Риге она получала только роли старушек. Она очень переживала на этот счет.

В декабре 1926 года моя будущая мать, Элла Страздынь, соединила свою жизнь с молодым поэтом и писателем Рихардом Рудзитисом, и вскоре отказалась от продолжения артистической карьеры.

Для Рихарда Яковлевича нравственная сторона жизни, особенно у женщины, стояла на первом месте, и он не помогал своей супруге, а, скорее, способствовал тому, чтобы Элла Рейнгольдовна ушла из театра, поскольку он считал современный театр малодуховным. Для мамы же это стало большой трагедией, которую она переживала всю жизнь.

Элла Рейнгольдовна высоко ценила благоговейное отношение Рихарда Яковлевича к женщине, в которой он видел более развитую интуицию и способность ощущать в себе тонкие энергии. Она видела, что женщина является для него вдохновительницей, благословляющей, одухотворяющей, той, которая освещает и помогает. Также он глубоко преклонялся перед величием и страданиями женщины-матери, ценил ее и боготворил, как следующую за Богом.

В своей семье, по мнению нашей матери, Эллы Рейнгольдовны, он был исключительно честным, порядочным, любил детей и по возможности старался принимать участие в их воспитании.

Ежедневно вечерами перед сном отец беседовал с детьми и молился. Рассказывал о том, каким должен становиться каждый человек. Он сочинял и собственные молитвы. Часто приходил с работы с портфелем, полным книг для нас и мамы.

В то время почти не было детских садов, и мама находилась дома и воспитывала детей. Но, кроме этого, она непрерывно жила идеями отца. Вместе с Рудзитисом, который работал над переводами Рабиндраната Тагора, мама познакомилась с индусскими философами Рамакришной и Вивеканандой, с космическими законами кармы и реинкарнации. Яркий интерес к восточной философии приводит Рудзитиса в Рериховскую группу, руководимую доктором Феликсом Денисовичем Лукиным. Элла Рейнгольдовна вместе с Рихардом Яковлевичем узнают, что кроме Христа на нашей планете есть еще и другие Великие Учителя, посланные на помощь человечеству… Один из них через Елену Рерих дает Учение Живой Этики — Новое Провозвестие, Агни-Йогу.

После неожиданной смерти Феликса Лукина, Рихард Яковлевич в 1936 году принимает на себя руководство Рериховским обществом Латвии, с одобрения Елены Ивановны и Николая Константиновича, и несколько позже, в 1937 году, участвует в организации при Обществе Музея Николая и Святослава Рерихов.

Вместе со своим мужем в Обществе работает и Элла Рейнгольдовна, несмотря на то, что она уже мать троих детей: в 1933 году родилась Гунта, в 1937 — Илзе, в  1939 — Мария. 

Лето 1939 г.

По натоптанной, теплой, чуть влажной от летнего дождика тропинке бежит маленькая девочка. Она спешит по своим детским делам, торопится, мелькают ее босые белые ножки, и — неожиданно спотыкается о корень молодого дуба. Девочке больно, глазки наполняются слезами, она останавливается. И вдруг, впервые в жизни, замечает окружающий ее мир: мягкую, яркую зелень травы под ногами, мерцание капелек воды в лучах солнца на чашечке цветка. От радостного удивления девочка забывает про ушиб, приседает и разглядывает каждый цветок с искрящимися радужными каплями. Рядом появляются большие ноги. Девочка поднимает голову и улыбается. Это отец, он тоже босиком, завернул штанины, чтобы не намочить их во влажной траве. Он приседает рядом, гладит девочку по белокурой головке. Девочка доверчива и открыта, ей хорошо оттого, что отец тоже видит этот удивительно прекрасный, волшебно устроенный мир. Эта девочка — я, мне всего два годика.

Папа провел рукой по траве, сорвал листок подорожника и, показывая мне узор мелких прожилок, сказал: «Посмотри, Илзе, какую красоту создал Бог!» Несмотря на младенческий возраст, я увидела, что природа разнообразна и непередаваемо увлекательна. Мир растений с деловито ползущими муравьями, божьими коровками и разноцветными жучками открывался мне во всем своем великолепии. Позднее я увидела этот мир в иллюстрациях Маргариты Старасте, и особенно в детских книгах Маргариты Ковалевской: среди древних растительных орнаментов обитали сказочные герои, зверушки и птицы.

Среди стеблей и цветов резвились, радуясь солнцу, кузнечики, бабочки, стрекозы. Я радовалась вместе с ними, восхищенно впитывая это торжество жизни. Уже с первых лет жизни мои глаза, поднимаясь от корней деревьев до верхушек, невольно обращались к небесам. «Какую красоту создал Бог!» — с этими словами постепенно приходит осознание Творца, зарождается вера в Создателя.

Красота… Мы увидели паутину, всю в бусинках мерцающих росинок, жемчужно-перламутровую, праздничную, а дальше сказочную картину темно-сиреневого неба, плачущего дождем. Отец поднял меня на руки, и я увидела, как через весь небосклон все ярче и ярче разгорается радуга. Тогда впервые я приобщилась к сиянию цвета через сиреневый, синий, голубой, зеленый, желтый, оранжевый, красный и снова сиреневый. Это осталось на всю жизнь: слезы, роса, солнце, цветы и листья, дождь и радуга. Чудо, созданное Богом.

Мы приходим в этот мир для того, чтобы расти. Наиболее короткий путь — через скорбь и страдания. Я рано осознала, что «когда мы плачем, мы растем». Жизнь — это бесконечный плач, видимый или невидимый, который нас промывает, очищает и смягчает. Вся природа плачет, слезоточит, и, когда эти слезы освещаются лучами солнца, они начинают мерцать, как драгоценные камни. Капли воды превращаются в алмазы и жемчуг, целые перламутровые ожерелья плача — дождя — вспыхивают на небе радугой.

Плач бывает тяжелым, скорбным от душевных страданий или физической боли. Многие люди прячут свой внутренний плач. Мужчины стыдятся своей слабости, и плачут без слез.

Но слезы бывают и радостными, благословенными, омывающими нас, как мерцающая в лучах солнца роса. Эти слезы благодати через папину душу вошли в меня, двухлетнюю, и остались там, чтобы сопровождать всю мою жизнь…

В раннем детстве, на Пасху, мы с папой поехали в деревню на крестины моей двоюродной сестры, дочери папиного брата. Там, в деревне, я увидела, как плачут деревья. Мы долго-долго стояли с большой темно-зеленой глиняной кружкой под березой и ждали, пока она наполнится соком. Наверное, березе было больно, из раны капля за каплей вытекала прозрачная светлая жидкость. Кровь дерева. Иногда она текла струйкой, иногда ранка чуть затягивалась, и тогда кровь едва сочилась. Береза жертвовала собой, чтобы дать нам целый сосуд целебного сока.

Спустя много лет, закончив Академию художеств, я покинула Ригу и поехала на Алтай. Мой выбор был сделан по благословению отца — Рихарда Рудзитиса и Юрия Николаевича Рериха, сына моего Духовного Учителя.

В поезде, наблюдая сквозь запотевшее окно проносящиеся мимо пейзажи средней России, Урала и Сибири, я внутренне готовилась к новой жизни. Окна слезоточили. Капля набухала за каплей, они прилипали друг к другу, соединялись, собирались в струйки, струйки сливались в ручейки, и, стекая, промывали стекло. Пейзаж за окном прояснялся, точно само небо за окном становилось чище, голубее, а воздух светлее и прозрачнее. И потом это повторялось всякий раз, когда после посещения Риги я возвращалась с Запада: чем ближе Восток, тем выше и чище небо, тем прозрачнее воздух.

В 1955 году, по совету отца, я впервые посетила Троице-Сергиеву Лавру. Через тридцать лет, когда начались мои хождения по московским и подмосковным монастырям и храмам, я посетила ее вновь. Был 1985 год. Как только я вошла в Успенский собор Лавры, зазвучал мощный хор на литургии, и я заплакала. То же произошло со мной и в церкви в Переделкино. И в древнем маленьком белом храме Рождества Богородицы на территории автозавода, где покоятся мощи монахов Осляби и Пересвета - героев Куликовской битвы. И в церкви Преображения Господня у села Старый Спас. Как ни старалась я спрятаться за спинами людей, колоннами, киотами, это происходило во всех церквах. Голос Божий везде достигал меня, чтобы смягчить мое сердце.

Отец заповедал мне креститься. Он говорил об этом давно, еще до своего ареста, советовал нам, трем сестрам, обойти христианские церкви разных конфессий и выбрать ту, которая ближе по духу. Я послушалась его. Но выбор сделала очень поздно. Только после долгих лет вхождения в Православие я приняла обряд крещения.

Чем дольше я живу в России, встречая настоящую людскую скорбь и удивляясь мужеству, выносливости и терпению людей, тем больше убеждаюсь, что русский народ потому не растерял доброты и радости бытия, что давно выплакал свои слезы: слишком многое ему выпало на долю.

Приехав в очередной раз в Ригу, я сходила на Лесное кладбище, на могилы родителей. Поставила белые цветы, зажгла свечи. Долго стояла у большого надгробного камня с высеченной пылающей чашей Грааля, смотрела на танец пламени. Через неимоверные испытания довелось пройти в жизни отцу и покоящейся рядом маме! Но они остались честными и достойными людьми, мужественно прошедшими сталинские тюрьмы и лагеря. Вспомнились слова личной молитвы отца, записанной в дневнике. «Не дай мне счастья, не дай мне легкой жизни, дай мне только выполнить свой долг до конца и красиво!»

Сердце мое разрывалось, я плакала, как не плакала никогда. Но слез уже не было. 

До войны

Незадолго до войны большую беду пережила большая часть латышской интеллигенции, так же как и зажиточная часть городских жителей и крестьян — так называемых кулаков. Несколько эшелонов с невинными людьми депортировали в Россию — в северную, болотистую, таежную часть Сибири, где от холода и голода большинство из них и погибло.

Папа говорил, что утром 14 июня увезли супругов Мисинь, за которыми добровольно последовала  их дочь Лаума. Она хотела помочь своим старым больным родителям, не зная, что их всех разлучат.

Я, трехлетняя девочка, все это понимала очень смутно, но в памяти остались полные трагичности обсуждения случившегося моими родителями. Говорили, что Ольга Мисинь совсем недавно перенесла тяжелейшую операцию (после узнали, что она вскоре умерла), а ее супруг болел сахарным диабетом и спасался лишь лекарствами Гаральда Феликсовича. Мои родители очень тревожились, как он там выживет…

Помню сильные переживания отца в период ликвидации Общества и музея, когда Знамя Мира было передано Историческому музею Латвии, картины — Государственному художественному музею, а книги — в Государственную библиотеку, где попали в отделы запрещенных книг. Эта литература осталась запрещенной и при немецкой оккупации.

Мои родители говорили, что за полгода до войны чекисты арестовали знакомого мне с раннего детства Федора Антоновича Буцена. Слабо помню его. Из детской памяти проступают черты пожилого, полноватого, энергичного мужчины с открытым лбом. Помню его споры с отцом.

Отец с болью жаловался маме о том, сколько раз он и его друзья просили Буцена освободить свой дом от запрещенных большевиками книг. Эти книги он хранил вместе с другой литературой у себя в комнате, они были как антибольшевистского, так и антисемитского характера. Впоследствии, после обыска, чекисты его арестовали. 22 июня Буцена из центральной тюрьмы переправили в Россию, где, очевидно, и расстреляли.

Такую же трагедию друзья пережили в связи с арестом Александра Ивановича Клизовского, который был в прошлом царским офицером. Его предупреждали о том, что его могут также арестовать. Клизовский написал большую статью о положительной роли коммунизма, но яро поносил материализм. Эта статья была посвящена Сталину. Автор упрямо отказался ее спрятать, так как хотел, чтобы ее читали коммунисты. Только много позже узнали, что и Клизовского перевезли в одну из российских тюрем, где в 1942 году расстреляли, хотя на официальный запрос сообщили, что он умер от сердечной недостаточности. 

Начало войны. 1941 год

Отец рассказывал, что в начале войны, когда начались обстрелы Риги, Государственная библиотека перешла в старое здание на улице Екаба, в бывший банк. Там, в бомбоубежище, было наиболее безопасное место.

Рихард Яковлевич и другие работавшие в библиотеке люди провели  там трое суток, прислушиваясь к разрывам бомб и снарядов… Когда во время затишья они поднялись на верхние этажи здания, то увидели огнем и дымом охваченный город. Огонь приближался и к библиотеке. Папа там оставил пакет с важными своими рукописями, и когда артиллерийский огонь утих, он перебежал Домскую площадь, вместе со сторожем прошел в библиотеку и сумел вынести оттуда особо ценные рукописи.

Позже я узнала, что когда он перебегал через площадь, то с ужасом заметил на брусчатке, усыпанной битым стеклом, углем и осколками кирпичей, тела убитых русских солдат и мирных людей. А на второй день можно было видеть отступавших военных и огромные толпы эвакуировавшихся людей с чемоданами и рюкзаками, на машинах и пешком.

Позднее на улицах Риги появились немцы, которых многие латыши встречали даже с цветами. Улицы снова были в латышских знаменах, звучал гимн Латвии и музыка. Срывали плакаты, знамена большевистской власти и все чаще и чаще появлялись немецкие ярко-алые со свастикой флаги.

Отец тогда говорил маме, что ликование толпы кратко, что очень и очень скоро немцы покажут свою фашистскую подлинную сущность, не менее жестокую и кровавую, чем у большевиков, что в то время я еще не понимала. 

Война

Войну мы встретили на даче в Меллужи, на взморье. Я была еще очень маленькой — четырехлетним ребенком — и не знала, что значит война. Да и в Меллужи она нас прямо не касалась, мы были в стороне. Мы, трое детей, только слышали, как родители говорили о бомбежках в районе Старой Риги около Даугавы — о том, что сгорело много строений, в том числе и архитектурный памятник — дом Черноголовых на Ратушной площади. Помню, что в центре этой площади стоял знаменитый скульптурный памятник рыцарю Роланду, который тоже пострадал. С большим прискорбием отец рассказывал о том, что фашистская бомба попала в собор Святого Петра и срезала башню — самую высокую из башен рижских соборов. Хорошо еще, что сам древний собор тринадцатого века не полностью сгорел. Пострадало много зданий в Старой Риге.

Помню, как однажды, зимней ночью, окна нашей квартиры по улице Аусеклю осветило ярко-оранжевое пламя бушующего рядом с нашим домом огромного пожара. Через закрытые окна и форточки просачивался запах горелого хлеба и муки. Полыхал большой продуктовый склад. Кто его поджег? Для кого предназначались хранящиеся там продукты — для нас или для немецких солдат? «Получили ли люди предназначенный для населения минимум продуктов по карточкам?» — беспокоились родители. Магазины ведь пустовали.

По карточкам мы получали по булке черного хлеба, грубую, плохо просеянную крупу и маргарин. Но мы радовались и этому. Все-таки мы не голодали. Были еще овощи, которые раз в неделю папа привозил с дачи, да еще клубничное варенье, которое мама заготавливала летом. Оно сохранялось даже без сахара. Время от времени отец покупал на взморье даже какую-то рыбу.

Ярко помню, как в дверь нашей квартиры на четвертом этаже тихо постучал человек и мама, не боясь, открыла ему дверь. Мы увидели обросшего, в грязной шинели солдата, который попросил хлеба. Мама, все понимая, пошла на кухню и вернулась с завернутой в газету буханкой хлеба и соленой рыбой, несмотря на то, что для нашей большой семьи продуктов не хватало. Я, маленькая, поняла, что так нужно, что так важно в жизни милосердие, спасение человека от голода, что это неотъемлемый закон жизни. Потом я узнала, что этот человек был русским пленным солдатом, и если бы немцы узнали, что мы ему дали хлеб, то нам было бы не избежать самой страшной кары, но мои родители всегда поступали милосердно, помогая ближнему, спасая человека в беде.

Все чаще и чаще, когда мы с мамой ходили в магазин за продуктами по карточкам, мы видели много людей с шестиконечной желтой звездой, нашитой на спине или на рукаве, проходящих по мостовой в сопровождении немецкого конвоя с автоматами. То же самое мы, дети, наблюдали из окон нашей квартиры. Мама нам потом объяснила, что фашисты задержали большое количество евреев и куда-то их увозят.

Вечерами, когда из библиотеки возвращался отец, родители обсуждали новости, которые Рихард Яковлевич узнал на работе, услышал по радио или прочел в газетах. И я, тогда еще ребенок, начиная осознавать, что значит смерть, ощущала большое волнение.

Узнали, что всех жителей Риги еврейской национальности поместили в гетто. Затем их постепенно, частями вывозили в пригородный лес Бикерниеку, где расстреливали, сбрасывали в большой ров и закапывали. Я видела большое переживание родителей. Тогда я впервые соприкоснулась со злом и начала понимать слово «фашизм».

Скоро мы узнали, что кроме евреев фашисты арестовывают коммунистов и людей, связанных с советским правительством. Папа говорил, что его друзья, члены правления Латвийского общества Рериха, коммунист Иван Георгиевич Блюменталь и Гаральд Феликсович Лукин, которые в 1940 году, когда установилась советская власть, стали депутатами нового сейма, должны были скрываться, когда фашисты захватили Ригу. Уже в самом начале Лукин был арестован и помещен в тюрьму, но он хорошо говорил по-немецки и при смене начальства объяснил, что попал сюда случайно, за драку, и его чудом отпустили. Гаральд Феликсович поехал в Угале — северную часть Латвии, где спрятался на хуторе у знакомых пациентов, в глубоких лесах, где немцы не появлялись…

Родители узнали, что в местечке Саласпилс, неподалеку от Даугавы, немцы построили концлагерь, куда заточили огромное количество евреев, коммунистов и несогласных с немецким режимом. Всех узников концлагеря ожидала смерть в газовой камере. В него попала и молодая красивая Ольга Котенева из друзей общества, которую чудом спас один из работающих там немецких офицеров.

Немцы вызвали в гестапо одного из членов Рериховского общества Людмилу Слетову, чтобы допросить о других членах общества. Но она вела себя мужественно, умно отвечая на вопросы, никого не предав. Так и не получив никаких улик, ее отпустили.

Мама читала нам, детям, сказку «Золотой конь», которую потом смотрели и в театре. Заколдованная принцесса (Латвия) лежит на стеклянной горе, и ее охраняют черные вороны (фашисты). Должен прийти герой и совершить подвиг — подняться на белом коне на вертикальную стеклянную гору, мечом победить черных воронов и освободить принцессу. 

1944 год, апрель

Во время войны жить вдали от больших городов было безопаснее. Мы уезжали к морю и жили там долго, до самых холодов. В это время года морское побережье было безлюдно, пустынно.

В апреле 1944 года мы переехали на взморье в Меллужи. Узнали, что должны прийти немецкие жандармы. Они ищут дезертиров и заодно берут всех мужчин: и полубольных, и старых, и тех, кто имеет бронь, как мой отец. Берут для того, чтобы, отступая, в определенных местах рыть траншеи…

Папе надо спрятаться. Закрываем все ставни, как на домике бабушки, так и на нашей даче. Нас, детей, выгоняют играть на улицу, отец спрятался в кустах ягодников, а мама ушла из дома. А бабушка? Почему-то не запомнилось, где она осталась. Нам было сказано играть на улице, но какое там играть, когда папе грозит опасность, его могут забрать, а там, на фронте, мало шансов выжить.

Знаю одно. Надо ему помочь, надо за него молиться. Знаю, что Бог слышит все молитвы, но молитвы взрослых он не всегда исполняет. Все зависит от того, что каждый из взрослых заслужил, а детские молитвы всегда слышит и всегда исполняет. Иду я по нашей улице и молюсь сильно-сильно, со слезами на глазах, чтобы спасти отца. Вдали, в конце длинной улицы появляются жандармы… Знаю их. Они приходили сюда так часто. И к нам приходили, искали дезертиров. Жандармы такие страшные — в касках с черепами, с разными железными цепями, с автоматами в руках и с ножами за поясом. Такие страшные, бездушные. Сколько раз они приходили в наш дом и отбирали все продукты, овощи.

Однажды, во время одного из своих визитов, жандармы увидели, что на подоконниках у нас созрели красивые помидоры. Недолго думая, они собрали весь урожай, а потом один из них посмотрел на нас, детей, достал из кармана таблетки сахарина, отдал матери.

А теперь, когда фашисты чувствуют, что проиграли, они уже не будут такими «гуманными». И я молюсь очень-очень. Вижу, как снова приближаются бездушные чудовища. Заходят в один дом, в другой — с такими же запертыми ставнями, обходят все сараи, погреба, выходят. Все ближе и ближе подходят к нашему дому. Мое сердечко колотится все сильнее, все быстрее. Жандармы входят в соседний дом, долго возятся там, выходят. А я молюсь, не переставая. И, наконец, совершается долгожданное чудо — жандармы проходят мимо нашего дома. Папу спасли. Бог услышал молитву моего детского сердца.

До взморья доносились звуки канонады. По вечерам, в сумерках, папа брал нас на руки и показывал, как в небе над Ригой самолеты бросали «свечки», которые так ярко освещали город, а потом раздавались сильные взрывы. Бомбили…

Все шепотом говорили: «Немцы отступают, немцы бегут, большевики приближаются… Что будет?»

Тысячами латыши эвакуировались с семьями в Германию, а еще большая часть — кораблями через Балтийское море в страны Скандинавии — Швецию, Норвегию…

Война, бомбежка… Мы покинули нашу квартиру в центре Риги рядом с драмтеатром и Театром оперы и балета. Там больше всего бомбили, и оставаться было крайне опасно. Мы перевезли вещи в покинутый родственниками дом в районе Межапарка на окраине Риги. 

Октябрь 1944 г.

Родители любили море. Эту неуправляемую, живущую по своим законам, переменчивую стихию. И все мы переняли от них эту любовь. Море всегда звало нас к себе, влекло, удивляло, завораживало.

Помню октябрьский день. Резкие, леденящие порывы ветра. Бушующее яростное море грозного, сине-черного цвета. Неистовство огромных волн с белыми гребнями пены.

Я стою на краю этой демонически играющей стихии рядом с отцом, смотрю в ее беспредельную густо-лазуритовую даль и ощущаю невыразимую тоску. Шум разбивающихся о берег волн отвлекает меня от мыслей. Я слежу, как укрощенная сушей, потерявшая силу вода стекает обратно, тянется к дюнам, прямо под ноги изломанным, скрученным от постоянных ветров соснам. Соснам, которые стоят как предвестники наших изломанных судеб.

Море яростно бросает на берег все новые и новые волны, выворачивая из своих недр морскую траву, мелкие ракушки, солнечные кусочки янтаря. Иногда, наверное, из самой глубины, оно вдруг выбрасывает на берег большую старую раковину, хранящую в своей перламутровой сердцевине жемчужину… Я смотрю на море и вижу, что оно взволновано, взбудоражено, от самого дна взболтано, поднято вверх, вздыблено в небо над людьми… Возможно, уже тогда, во время войны, море начинало искать себе новое вместилище, чтобы когда-нибудь в будущем увидеть новое небо и новую землю. Но, кажется, отец хотел поменять море на горы…

По самому краю, по кромке то набегающей, то отступающей воды, подставив лицо ветру и брызгам, идет моя мама. Ее голова высоко поднята, плащ, шарф и роскошные каштановые волосы развеваются на ветру. Весь ее облик, на фоне неудержимо рвущегося из берегов моря, являет собой энергию, мощь и силу, она сама словно частица этой стихии. И в то же время есть что-то трагичное в том, как идет она, не замечая пронизывающего ветра, наотмашь бьющих по лицу брызг. О чем думала она, что чувствовала тогда, какая сила тайно вела ее по краю стихии? Я не знаю, и эта загадка живет в моей душе всю жизнь. 

Победа

Победа… Тогда еще не знали, когда она наступит. А я, маленькая Илзе, уже видела победу во сне, о чем рассказала отцу: «Была весна… Повсюду расцвели одуванчики, а в садах яблони. С фронта возвращались солдаты. Мы, гражданские жители, встречали их венками из белых роз и восклицали: “Победа! Победа!”»

Вот и пришла Победа. Май. Как никогда все сады зацвели белым: черемуха, яблони, груши и вишни; за ними сирень, жасмин и акации, а затем свечами зажглись каштаны и медом запахли липы. Все превратилось в сплошное море цветения. Все дороги, газоны, бугры, лесные опушки были покрыты миллиардами одуванчиков — малых солнышек.

Тысячи солдат возвращались с западного фронта из Германии через Латвию домой, в Россию. Одни воины шли по центральному шоссе, другие двигались по параллельным улочкам, где время от времени к ним выходили люди, угощали вкусной едой, дарили цветы.

Помню, как подошла на взморье к сидящему в дюнах вместе с двумя солдатами отцу. Я еще не знала русского языка, но отец пояснял, переводил…  Солдаты, вынимая из кармана гимнастерки маленькие Евангелия, рассказывали,  как прошли через всю войну и остались невредимыми, благодаря своей вере… Солдаты сидели в дюнах без головных уборов, на коленях, как в храме, и я видела их поседевшие волосы, развевающиеся на морском ветру, и представляла, по-детски, как пули отскакивают от маленьких Евангелий, защищая солдатскую грудь…

Герои войны. Я смотрела на них с такой радостью и гордостью. Только где же ваши ордена? Почему-то я не видела на их груди орденов, и не осмеливалась спросить об этом. Наверное, они не надевали из скромности. Или считали, что это лишь человеческое вознаграждение, а от Господа они получили высшую награду — вернуться домой живыми и здоровыми, пройти через пекло и остаться физически и духовно невредимыми. Слышала, что они дошли даже до Берлина и теперь возвращались… 

Праздник Рождества

На Рождество всегда была елочка, белые свечки, украшения из бумаги. Отец был музыкальный человек, любил петь. Он пел тенором, набирая высокие ноты, несмотря на то, что разговаривал баритоном. Вместе мы исполняли Рождественские песни: «Тихая ночь, святая ночь», «Красивую розочку я знаю с мелкого корешка», «Ах ты, радостная», «Вы, дети, идите» и другие латышские песни. Традиционно читали «Надземное» о Великом Путнике. Обязательно ходили в церковь…

Любовались лежащим на улице или падающим беленьким снежком, было очень красиво!

Дома Рождество праздновали в спальной комнате, где было просторнее. Праздничных столов не накрывали — торжество духовное. Иногда к нам приходил местный пастор Тайван, и отец беседовал с ним по вопросам, касающимся космических законов кармы и реинкарнации, по некоторым местам Евангелия, и тогда мама приносила им чай и пирог с тыквой. В нищее послевоенное время у нас не было даже сахара, потому в основном угощали тем, что привозила семья маминой сестры Нелли из деревни Циравы, пекли пирог. 

Тайван был стройным, высокого роста, с белоснежными пышными волосами и мужественным лицом. Он обладал даром выразительно говорить, убежденно читать проповеди. Так как в раннем детстве я сопровождала маму на праздники в местную церковь, то часто слушала его проповеди, и многие его мысли запали в душу глубоко, на всю жизнь. 

Беседа с отцом о дальних мирах

Спали мы, дети, в одной комнате, здесь же спал и отец. Днем он был постоянно занят — работал. Перед сном уделял нам несколько минут. Моя кровать стояла рядышком с папиной.

Однажды, когда мне было одиннадцать лет, перед сном отец взял мою руку, и, положив на свое сердце, сказал: «Послушай, Илзе, мое сердце. Ты слышишь, как в нем стучит пульс Космического Сердца?» Торжественность момента запомнилась мне на всю жизнь, а истинность существования Космического Сердца я познала много позже, когда  в своем сердце постепенно стала слышать биение Пульса Божественного. В другой раз он показал мне на звезды, пробивающиеся через сосны, и начал рассказывать о дальних мирах. Отец объяснил мне, что звезды и планеты населены живыми существами.

Также, намного позже, я узнала, что такое  Гималайский Запах, и по временам непрерывно ощущала его. 

Воспитание христианством

В первых классах школы отец предложил тому из нас, кто хочет, записаться в воскресную школу при местной лютеранской церкви. Ею руководил пастор этой церкви Тайван. В школе учили самые известные христианские молитвы: «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся», «Достойно есть». А также разучивали рождественские и пасхальные песни с пояснениями к ним, читали фрагменты из Евангелия. Самыми интересными для нас были отрывки из мировой и латышской художественной литературы, в которых ярко раскрывались черты сострадания, милосердия, человеческой любви, дружбы и преданности. Сколько пользы можно принести, закладывая в сознание с детских лет прекрасные моральные основы, хранимые в литературе многих народов. Приводились примеры сильной веры в Бога.

Рихард Яковлевич выписал из книг Учения молитвы, которые советовал изучить и ежедневно в разное время и по необходимости повторять. Учил примером — своей непрестанной молитвой. Мы также читали параграфы о молитве и сами молитвы. Отец считал это основой основ - ежедневной связью с Высшим миром. 

18 апреля 1948 г.

Наверное, мне снился какой-то радужный детский сон, после которого встаешь бодрой, счастливой, полной сил. Но в сон настойчиво врываются чьи-то чужие голоса, совершенно чужие, незнакомые, мужские. Сон прерывается, я открываю глаза. Горит лампа. Еще ночь или уже утро? Нет, это не утро, за окном кромешная тьма. Что-то случилось? Поднимаю голову с подушки.

В комнате стоит папа. На нем пиджак поверх нательной рубашки. Голова как-то необычно высоко закинута, глаза прикрыты, губы твердо сжаты, а руки странно скрещены за спиной. Поодаль от него, не рядом, стоит мама, такая красивая в ореоле пышных, вольно рассыпавшихся волос, подсвеченных лампой. На ночную сорочку накинут плащ. Глаза темнее ночи. Что такое?

В наших книгах, бумагах, вещах роются четверо мужчин. По полу разбросано содержимое ящиков буфета: документы, тетради, коробочки со скромными мамиными украшениями, нитки, одежда. Из шкафов извлекаются книги, папины рукописи, все это тоже летит на пол, топчется ногами. Слышу слово «обыск». Двое в милицейской форме, с красными лацканами, стоят на коленях, роются в нижних ящиках. За поясами торчат револьверы.

Как они смеют? Кто им разрешил? Мои родители честные, порядочные люди. Это какое-то недоразумение. Слышу, как папа говорит им то же, о чем думаю я: что это ошибка, что он не виноват ни в чем. Эти четверо не обращают на его слова никакого внимания. Двое в штатском дают команды двум в милицейской форме продолжать обыск. Я вылезаю из постели, накидываю пальтишко. Меня знобит. То ли от холода, то ли от волнения. Гунта стоит в вязаной кофте, очевидно, давно уже проснулась. Лишь малышка Марите спокойно спит в своей кроватке. Нет, и она открывает глаза, и ее разбудила возня этих чужих, бесцеремонных пришельцев. Она озирается и, ничего не понимая, спросонья начинает плакать. Мама бросается к ней, успокаивает, сопровождаемая тяжелым взглядом «главного».

Милиционер берет с моего школьного стола книгу Э. Войнич «Овод» и показывает прокурору со словами: «Вот еще одна религиозная книжка». Я, одиннадцатилетняя девочка, удивляюсь. Как? Он не читал эту книгу? Да  она скорее антирелигиозная. Вот и на обложке изображено, как Артур разбивает молотком распятие. Какое невежество! Что же тогда говорить о папиных книгах на английском, немецком, французском? Они и вовсе в них не ориентируются, они все для них, невежд, запрещенные, потому что изданы, минуя цензуру власти Советов. Но здесь множество и современных, советских изданий, есть даже собрание сочинений Ленина.

Часть книг, бумаги, рукописи они забирают с собой.

— Скажите, в чем мое преступление, за что вы меня арестовываете, — настойчиво спрашивает папа, — я не виноват ни в чем.

— Подожди, разберемся, — бесцеремонно «тыкает» моему интеллигентному отцу «главный».

Я по-детски думаю: «Где же мой рыцарский меч? Как мне прогнать этих темных злодеев и освободить отца?» Но это не сказка, это страшная правда, это непостижимая беда. Я начинаю молиться, всем сердцем, со всей верой, на которую способна. Но темные силы не отступают, эти злодеи не уходят. Почему-то Учитель не услышал меня. Надо молиться спокойнее, без волнения, с большой верой! Но отца забирают. Разрешили одеться, потом коротко попрощаться с нами. Чужие люди уводят его, нашего теплого, родного, любимого. Уводят в темную ночь. Неужели это воля Учителя?

Под окнами слышим гул мотора, звук отъезжающей машины. Наступает зловещая тишина. Наша комната вдруг опустела, осиротела. Вижу согнутую, вздрагивающую от рыданий спину мамы. Она сидит, закрыв лицо ладонями, точно спрятавшись от нас, чтобы выплакать свое бездонное горе.

— Мама, мамочка, не надо! Папа вернется. Он ведь не виноват, ни в чем не виноват! 

Конец марта 1949 г.

После ареста отца, каждое утро, перед школой, мы с мамой заходим в папин кабинет, где на письменном столе, рядом с изображением Учителя, стоит папина фотография, и молимся.

Сегодня мама собирает нас в школу с плохо скрываемой внутренней тревогой. На улице совсем не холодно. Но мама зачем-то надевает нам под пальто толстые вязаные кофты, плотные, закрытые шапочки, шерстяные чулки, вместо туфель — ботинки больших размеров. Учительница видит эту перемену в моем гардеробе и смотрит на меня почему-то с жалостью. Четверть закончилась, нам выдают листы успеваемости. Начинаются весенние каникулы, и нас отпускают домой пораньше. Дома, встречая нас, мама говорит с облегчением странное слово — «обошлось».

Я еще ничего не понимаю. Я полна предвкушения веселого, беззаботного отдыха. Гунта дает мне почитать детскую книжку «Зулусы приходят». Я поглощена боями африканских племен и ничего вокруг не замечаю. Отдаленно доносятся разговоры матери с соседкой о том, что в домоуправлении уже получено указание о подготовке к массовым репрессиям. Будут брать зажиточных крестьян — кулаков, городскую буржуазную интеллигенцию и семьи «врагов народа». Говорят они о том, что большинство высланных в Сибирь в 1941 году латышских семей погибло от нечеловеческих условий жизни в болотистой тайге, от холода и голода. Я в их разговоры не вникаю, эти ужасы мне кажутся нереальными, нас не касающимися, зато пики и стрелы зулусов — такими реальными и устрашающими.

После обеда мать заставляет нас надеть теплую одежду, дает нам рюкзаки, а Гунте — котомку с вещами и продуктами. Сама надевает большой рюкзак с одеялами, коротко говорит, что едем к родственникам, и мы отправляемся на вокзал. Там садимся в поезд  и едем по направлению к Пиебалги. Выходим на небольшой станции, долго и тяжело идем по грязной, скользкой после дождей дороге на хутор, где живет наш дядя с семьей. Родственники очень встревожены, даже напуганы нашим появлением, но приглашают в дом.

Я прохожу в комнату, осматриваюсь. Как красиво живут крестьяне! Деревянные резные стол и стулья. Стол накрыт льняной скатертью, на нем стоит зеленая глиняная ваза с еловыми ветками. Резной шкаф, расписанный травяной росписью. Кровати тоже деревянные, застелены яркими полосатыми одеялами, из-под одеял понизу выпущена кружевная кайма простыней. У стены — деревянное распятие. Хозяева быстро собирают на стол, подают в глиняной посуде молоко, картошку, масло, ржаной хлеб, сердечно угощают. Спать нас укладывают на сене в сарае.

Утром, очень рано, нас будят и отправляют подальше. Опять мы идем по бесконечной дороге со своими узлами. Опять поезд. Едем в другой район — Видземе — по центральной части Латвии. Выходим. На вокзале нас останавливает милиционер: «Куда едем?» Побледневшая мама объясняет, что мы из Риги, едем отдыхать к родственникам, потому что начались школьные каникулы. Нас отпускают. Усталые, добираемся к дому родственников. Но здесь нас совсем отказываются принимать. Они сами живут в страхе, каждую ночь ожидают облавы чекистов. Мы опять идем на вокзал, едем дальше. Следующие родственники тоже страшно напуганы. Они тайно, чтобы никто не увидел, ведут нас на ночлег подальше от дома, на сеновал.

Утром мама, понимая, что мы никому не нужны, нам негде укрыться, потому что беда повсюду, по всей стране, решает ехать в Меллужи. Будь что будет! После трех дней мытарств, поздним дождливым вечером мы появляемся в доме бабушки. Измученные, уставшие, укладываемся спать, где придется: на кровати, на кушетке, на скамейке и даже на стульях. Рано утром просыпаемся от тревожного стука в окно. Вбегает запыхавшаяся двоюродная сестра Майя, на ней лица нет. Торопливо рассказывает, что среди ночи ворвались чекисты, обшарили весь дом, каждую комнату, каждый закоулок. Ходили из комнаты в комнату, выставив готовые к стрельбе пистолеты. Поднимались на чердак, спускались в подвал, спрашивали, где мы, угрожали пистолетами. Хорошо, что никто не знал о нашем прибытии! Родственников не тронули. Странно, но к бабушке они почему-то не поехали. Может быть, давно уже нас искали, надоело, а может, не знали о бабушке? (До сих пор не знаю, правду ли сказала Майя, или же просто родственники хотели, чтобы мы поскорее вернулись в Ригу.) 

Ночь с 31 мая на 1 июня 1949 г.

Завтра, 1 июня, день рождения мамы. Мы долго думаем, что ей подарить. Денег нет. После ареста отца маме трудно было найти работу. Знакомые помогли ей устроиться лаборанткой в расположенный неподалеку зоосад.

Есть немного муки, которую привезла из деревни тетя, да с килограмм самодельного свекольного сахара. Решаем, пока мама на работе, сделать «тортик».

Лепешка из ржаной муки на воде и соде получается на славу. Гунта делает сахарный сироп, украшает лепешку. Получается красиво, похоже на магазинный пряник. Мы радуемся, что сможем порадовать дорогую мамочку. Но день рождения завтра, и мы прячем сюрприз в шкафу, за книгами.

Гунта будит меня среди ночи. Яркий свет. В нашей комнате хозяйничают незнакомые люди: двое в штатском и двое в милицейской форме. Стоит одетая в свой выходной коричневый костюм мама. Ее пышные волосы еще не собраны в пучок, свободно рассыпались по плечам. Она стоит с прямой спиной, с высоко поднятой на гордой шее головой, точно королева. В своем трагическом положении она сохранила внутреннее достоинство, она выше тех, кто сейчас роется в наших вещах. Я уже видела ее такой. Это было год назад, когда арестовывали отца. Я вдруг понимаю, что происходит. Детство с куклами, мышками, играми, сказками, «африканскими зулусами», смехом и приключениями закончилось, ушло куда-то сразу и безвозвратно. Я пытаюсь осмыслить всю глубину идей, за которые моим родителям довелось надеть терновые венцы. Я пытаюсь понять это со взрослой серьезностью и ответственностью. Перед моим мысленным взором встает незыблемая скала, имя которой — КУЛЬТУРА, с ее составными частями: вера — религия, красота — искусство, знание — наука. Да, за незыблемость этой скалы отдал жизнь мой отец.

Как и год назад, чекисты снова выворачивают на пол содержимое буфета, книжного и платяного шкафов, роются на полках с книгами. На полу, под ногами, валяются скромные мамины украшения: цепочка с серебряным крестиком, кулон из янтаря, стрелообразная брошь из простого серого камня, другая большая из бронзы, да несколько старинных серебряных монет. Все наше богатство. За книгами находят «тортик», несостоявшуюся радость для мамы.

Чекисты ведут себя по-хамски. Неусыпно следят за каждым движением мамы, сопровождают ее повсюду, даже в ванную и уборную. Прокурор, похожий на безрогого быка, с широкой, вдавленной в плечи шеей, барски развалился на диване. Он курит папиросу за папиросой, вызывающе, нагло смотрит на маму, на красоту ее огромных карих глаз, на бархатистость кожи, на страдальческую беззащитность ее облика.

— За что вы меня арестовываете? Я ни в чем не виновата, — говорит она.

— За что? Вы — идеалистка, — тоном победителя отвечает чекист.

Я недоумеваю: судят они не за убийство, не за воровство даже, а за взгляды, за обыкновенные человеческие убеждения.

— Я свои идеи не распространяла, — отвечает мама.

— Нет? Да если вы с тремя своими знакомыми говорили о своих убеждениях, это уже значит, что пропагандировали и распространяли. К тому же, вы жена отбывающего срок «врага народа», — жестко вступает быкообразный прокурор.

— Но у меня трое детей!

— Неважно, в детских домах места всем хватит. Прощайтесь, да побыстрее!

— Нет, нет! Мои дети не пойдут в детдом, у нас достаточно родственников, — возражает мама, обнимая нас своими теплыми, ласковыми руками, торопливо целуя наши щечки, глазки, лобики. Младшая, Марите, почуяв беду, начинает плакать. Мама прижимает ее к себе, но милиционер отрывает маму от тонких ручонок Марите.

— Быстрее, хватит уже. Время!

Маму уводят, и Марите, лишенная привычного маминого тепла, начинает плакать еще сильнее. Мы, потрясенные произошедшим, не знаем, как ее успокоить, что делать. 

Ноябрь 1954 г.

На улице темно, еще очень рано, наверное, часов пять утра. Я уже не сплю, сижу как обычно на кушетке, в своей каморке рядом с кухней, и читаю. Все спят. Тихо в доме, тихо на улице. В этой тишине слышу, как кто-то осторожно отворяет калитку и входит во двор. Быстро натягиваю свою полосатую юбку и выхожу через черный ход, посмотреть, кто это в такую рань. У веранды стоит небритый старик в бушлате, у его ног — фанерный, обитый жестью огромный чемодан и какой-то мешок. Не сразу узнаю. А когда узнаю...

— Папа! Папа, ты вернулся! — слышу свой незнакомый голос и бросаюсь к отцу.

—  Ты вернулся! Живой, главное, что живой, — я все повторяю и повторяю одно и то же, обнимая родного, любимого, долгожданного отца. Прижимаюсь к его седой щетине. Чувствую его надсадное, тяжелое дыхание, ощущаю слезы, спрятанные за толстыми линзами очков. Сама я не стесняюсь слез, они текут по моему юному лицу. Я не верю своим глазам, я боюсь проснуться и понять, что это был всего лишь сон. Беру тяжелый чемодан, и мы через кухонную дверь входим в дом. Зову сестер. Они просыпаются, поднимается шум, из своих комнат выходят родственники. Все обнимаются. Папа! Теперь все будет хорошо, ты вернулся.

Сердце надрывается от боли. Что они сделали с моим отцом, таким статным, красивым, молодым? Седой, весь седой — серебро тонких волос на висках, на затылке, на щеках. И как он изменился! Появилось в лице что-то непривычное, неизвестное мне: не только морщины на лбу и у глаз, из-за которых глаза как бы ушли вглубь, но и тяжелые складки у носа и углов сжатых губ. Лоб стал огромным и выпуклым. Плечи ссутулились, все его худое, изможденное тело как бы согнулось. Папа! Папочка!

Мы сидели все вместе за большим кухонным столом, а отец рассказывал. Скупо, без лишних подробностей. Подробности мы узнавали потом, часто из других источников. Отец не любил говорить о пережитом. Когда политзаключенные узнали о смерти Сталина и об амнистии, отец сразу подал на апелляцию о пересмотре дела. Вскоре его из лагеря переправили в Москву, где еще неделю томили в огромной, но отнюдь не просторной камере Бутырской тюрьмы. Камера до отказа была набита такими же, ждущими решения своей участи людьми. Сколько было здесь образованных, умных, интересных людей: инженеры, учителя, политработники! И, что поражало, множество «своих», ленинцев, ярых коммунистов. Отцу было интересно общаться с интеллигентным, не растерявшим достоинства народом, и, особенно со многими коммунистами. Он по достоинству оценил их стойкость и преданность идеям коммунизма и хотел понять, почему чекисты перемалывали в своей чудовищной мясорубке не только чужих, но и «своих». Но там, в той ситуации, никакого понимания еще быть не могло.

Следователь по пересмотру его дела был спокоен и корректен. Никаких криков, тем более рукоприкладства. Уже при втором вызове объяснил, что арестовали отца незаконно, произошла ошибка, и его отпускают на свободу. Так все просто. За чью-то «ошибку» отец заплатил семью мучительными годами в лагерях. Дома он оказался чуть раньше всех своих друзей.

После внезапного ареста его долго держали на Лубянке, потом в 1948 году в Бутырках, добиваясь признания в шпионаже. Присудили 58 статью, как политическому, и дали десять лет. Сначала отправили в Инту, а затем в Абезь, Коми АССР. Это за полярным кругом. Уже в тюрьме моему крепкому и сильному отцу настолько подорвали здоровье, что он стал в лагере инвалидом. Все это мы узнали позже, он ничего тогда не рассказал о непрерывных, изощренных пытках на Лубянке. Просто сказал, что его не отправили на угольную шахту, как всех молодых и здоровых узников, а определили убирать казарму и двор. Условия жизни были невыносимые. Что там плохая еда и плохая одежда! Больше всего угнетала скученность, отсутствие всякого личного пространства. Даже спали на широких деревянных нарах по несколько человек, тесно прижатые друг к другу. Люди непрерывно болели. Многие не выдерживали.

Случайно выяснилось, что в тот же лагерь сослан и работает там врачом дальний мамин родственник, латвийский писатель Андрей Куршинский. При всякой возможности он брал отца в больницу и лечил его от высокого кровяного давления, от острого гастрита, повлекшего за собой нулевую кислотность. Однажды, после сильной простуды, отец заболел экссудативным плевритом. На постоянные боли в области сердца и тяжелую головную боль он даже не жаловался.

—  А что у тебя в чемодане? — спросила Мария. Там были книги, дорогие ему книги, которые посылала Гунта в бабушкиных посылках раз в месяц. Это были советские издания: географические, астрономические, о горных вершинах, покоренных альпинистами. Из писателей — Паустовский, Леонов, Пришвин. Еще русские былины. Не все, что он хотел бы прочесть, разрешалось выслать. Чемодан смастерил ему один из заключенных, чтобы легче было кочевать при бесконечных пересылках из лагеря в лагерь. Он не мог бросить своих друзей, единственное, что у него было свое – книги. Мы не решались сказать ему ужасную весть: большая часть его уникальной библиотеки на многих европейских языках конфискована чекистами.

Отец сказал, что за лагерные годы написал шесть книг. Последнюю, уже в 1954 году, как он сам выразился, записал на «коре мозга». Наш мужественный папа, в тяжелейших условиях, весь больной, все эти годы не только отбывал срок, он трудился. Хотя кругом были стукачи. Запрещалось иметь ручки и бумагу. Письма родственникам разрешалось писать только два раза в год, в присутствии надзирателей. Папа приспособился заниматься тайным литературным трудом. Он не курил, но бабушка высылала ему папиросы, которые в лагере были настоящей валютой. На них папа выменивал ручки и чернильные карандаши. Записи вел на лоскутках, мелкими, плотно пригнанными буквами, а лоскутки подшивал с изнанки одежды. Он снял с вешалки бушлат, вывернул рукава, и мы увидели грязноватые, пришитые разными нитками исписанные тряпочки. Как стукачи не обнаружили его труды, остается загадкой. Ему грозил карцер или продление срока. Но обошлось! Слава Богу, обошлось!

В лагере он создал и привез на лоскутках сборник стихов «На горе судьбы», книгу афоризмов «Беседы с сердцем», «Симфонию качеств», «Великих Друзей Человечества», легенды для детей «Солнечной тропой» и «Бессмертные Лики». Последнюю, седьмую книгу — «Да воссияет свет», он воссоздал дома, по памяти.

Мы чувствовали, что он не договаривает, что нам еще многое предстоит узнать. Все эти годы, находясь под прицелом смерти, он пребывал в молитве. И молитва творила чудо — папа остался жив. Мы не могли оторваться от отца, так бы и сидели с ним, пока Гунта не увела его наверх, в наши комнаты:

—  Папа, пойдем, тебе нужно отдохнуть с дороги.

Мы все медленно поднимаемся на второй этаж по скрипучим ступеням круглой лестницы. Гунта говорит отцу, что его кабинет теперь занят дальними мамиными родственниками, нам остались только две комнаты, одна большая, где всегда было много книг, и другая, совсем маленькая. Отец вошел в большую комнату, и болезненная дрожь прошла по его лицу, он увидел полупустые, осиротевшие полки. Гунта ничего ему не писала о конфискации, не хотела добавлять страданий. Мы наперебой успокаиваем отца, что еще много книг спрятано и отдано на хранение знакомым. Его книги постепенно возвращаются на свое привычное место. Рассказываем, как Гунта, в детском дерзновенном неведении, сорвала пломбу с опечатанной двери и вынесла из комнаты прекрасные фолианты на немецком языке о Братстве Грааля, несколько Библий, монографии Николая Рериха, книги Учения. И много другой литературы, по своему разумению. Гунту, а может и всех нас, спас один из чекистов. Он заслонил собой от стоящих рядом сотрудников дверь с оторванной пломбой и сделал вид, что сам ее срывает. Потом тихо сказал Гунте: «Деточка, ты не понимаешь, что ты наделала. Больше так не делай!» И снова опечатал дверь в комнату.

Теперь, когда ушли все родственники и мы остались наедине с отцом, он достал из внутреннего кармана самое дорогое. Завернутые в бумагу, пожелтевшие, с согнутыми краями наши фотографии, среди них маленький снимок молодой Эллы Рейнгольдовны, нашей мамы, стоящей у березы в латышском национальном костюме, и несколько чудом уцелевших, истертых от многочисленной читки, написанных нами писем. Я узнала свое, написанное детским почерком, самое первое, полученное им в лагере в 1949 году. Мне было тогда двенадцать лет. Среди описаний нашей жизни я привела цитату из первой книги Живой Этики: «Сумерки не вечны — нужно пургу пережить». Живую Этику я полюбила с той минуты, как только научилась читать. Русский тогда я знала очень плохо, но мама была еще с нами и помогала переводить с латышского. Письма принимали незапечатанными, и только на русском языке. На другой стороне листа моя акварель — сиреневые горы в ореоле золотых лучей. Отец бережно разворачивает еще один мой рисунок, иллюстрацию к очень известному в Латвии стихотворению отца «Молитва девушки». Девушка на фоне уходящего вдаль латвийского пейзажа: холмы, леса, озера, хутора, церквушка и ветряная мельница. А под ногами гобелен полевых цветов. Наступает долгое молчание.

Мы смотрим на отца, настолько постаревшего, настолько изменившегося, что не в состоянии что-то спрашивать у него. Мы так потрясены, что не догадываемся накормить его, изголодавшегося.

—  А где же наша мама? Что нового вы знаете о ней? — спросил отец. Новых сведений не было, что знали, то уже раньше сообщили ему.

—  Она в Казахстане, под Карагандой, тоже в лагере инвалидов. Ждем ее. Как и всех остальных наших, — говорит Гунта.

В том страшном 1948 году маме удалось узнать день и час отправки вагона с заключенными из Риги в Москву. Мама стояла на перроне, а папа пробился к окну и показал ей изображение Великого Учителя, как бы говоря: все будет хорошо. С тех пор они с мамой не виделись, это была их последняя встреча. Мама отправилась вслед за ним в Москву с едой и теплыми вещами: прекрасное одеяло из верблюжьей шерсти, шерстяной свитер, носки и прочее. Женщины, стоящие в очереди у стен Лубянки, подсказали, что ничто из этого до отца не дойдет, надо посылать одежду с нашитыми сверху заплатами. Мама послушалась. Старье отцу передали, и оно спасло его в первую зиму в Заполярье. Позже москвичи, приютившие маму, рассказали, что когда ей наотрез отказали во встрече с любимым мужем, она вернулась из тюрьмы с черным лицом, вся какая-то одеревеневшая и не проплакала, а провыла всю ночь, как раненая волчица, заглушая рыдания подушкой. Утром она вернулась к детям.

— А как бабушка? — с тревогой спрашивает отец.

— Бабушка? Бодра, здорова, несмотря на свои 84 года. Работает в огороде, пропалывает, собирает ягоды. Только стала быстро слепнуть. Катаракта. Уже два раза оперировали, и больше уже ничем помочь не могут. Делает все вслепую.

— Конечно, папа, я поеду с тобой на взморье, — говорю я. Гунта сказала отцу, что никак, ну никак не сможет поехать.

Мы не писали родителям правды, берегли их от дополнительных переживаний. Дело в том, что мама, когда ее арестовали, в страхе за своих оставшихся без родителей детей, определила нас к родственникам: меня к тете Нелли, своей сестре, Марию к Андрею, брату отца, а Гунту к бабушке, чтобы та помогла ей закончить школу. Но бабушка, как женщина старая, не захотела лишних хлопот,  и Гунта, подросток, осталась совсем одна, без поддержки, без работы, без денег. На работу, как дочь «врага народа», ее просто не брали. Боялись. Какие университеты жизни она прошла, как выживала!

Марите тоже скрывала от родителей, как с ней обращаются в семье дяди. Девятилетнюю, тощую и слабенькую, похожую на Козетту Гюго, ее заставляли таскать полные ведра воды в ненасытный сельский дом, держали служанкой у собственных детей. А свои дети, одного с ней возраста и старше, в это время играли в куклы.

Мне, тринадцатилетней, уже по силам была тяжелая работа в доме тети. При хорошем деревенском питании я даже окрепла. Но через два года, когда семья тети решила, что мои родители не вернутся, меня отправили в Ригу, в художественную школу. Во-первых, я хорошо рисовала, а во- вторых, там платили стипендию. Но стипендии этой хватало только на трамвай и на хлеб с водой. Через два года семья тети переехала в Ригу и опять взяла меня к себе. Я отвыкла от мяса, мой организм не принимал его, за два года я стала вегетарианкой. Они считали это моим капризом и в наказание кормили один раз в день картошкой с маргарином. Молодой растущий организм требовал пищи, но ее не было. Есть хотелось постоянно. Но я страстно увлеклась чтением и учебой, и мысли о еде отодвигались на второй план.

Это было время тотального страха. Любые религиозные и рериховские книги были запрещены и уничтожались. Я стала подпольщицей. Если тетя находила у меня под матрацем книгу Учения, меня выгоняли из дому, а каждый листочек Живой Этики сжигали. Потом, по прошествии нескольких дней, меня принимали обратно. И хотя это повторялось несколько раз, я все равно продолжала читать запрещенную литературу.

Моя память не сохранила подробностей, во что был одет отец, когда мы поехали на взморье, и побрился ли он. Наверняка он был не в лагерном бушлате, Гунта сберегла что-то из его одежды. Память не сохранила это как второстепенное, ведь главным было то, что папа вернулся и был рядом с нами, рядом со мной.

Ехали на трамвае, потом электричкой. Сидели рядышком. Я приложила свою ладошку к его ладони. Папа всегда переживал оттого, что его пальцы не изящны, толстоваты. У меня точно такая же рука, такие же толстые пальцы, только в женском варианте. Но это меня не пугает. У меня папины пальцы, мы — одна кровь. Все говорят, что я похожа и на него, и на его мать. Как радостно быть его дочкой, иметь с ним не только внешнее сходство, но и внутреннюю близость. Скорей бы оставить прошлое позади и начать новую жизнь всем вместе. И я тут же начинаю ее. Говорю о книгах, которые прочла, вставая ежедневно в 4–5 часов утра, рассказываю, как читала со словарем письма Елены Ивановны Рерих, трехтомник Клизовского, почти все книги Живой Этики, кроме двух частей «Беспредельности», самых трудных. Восхищаюсь любимым «Гонцом» Георгия Гребенщикова. Еще говорю о Рабиндранате Тагоре, о книгах Ромена Роллана.

Сорок минут пролетают незаметно, и мы уже в Меллужи, небольшой станции на взморье. Выходим. Пережидаем убегающую цепь вагонов. Переходим путь, и идем по маленькой курортной улице с красивым именем Земеню, что в переводе означает «Клубничная». Отец идет быстро. Дыхание тяжелое. Торопится. Двадцатый дом на углу Жубитес. Обыкновенный деревянный домик, каких здесь множество: оштукатуренный и окрашенный светло-желтой краской, со светло-зелеными ставнями и наличниками.

Через сени и кухню входим в дом.

— Бабушка, папа вернулся, — кричу я с порога. С плетеного соломенного кресла поднимается старушка с широким лицом и несколько приплюснутым носом, словно сошедшая со страниц финского эпоса, и протягивает вперед ищущие загорелые морщинистые руки.

— Ричинь, сыночек мой! — Она обнимает папу, пытается разглядеть его незрячими глазами, водит пальцами по его голове и лицу.

— Мой сыночек вернулся, мой Ричинь! — и начинает слезливо причитать, как трудно ей было без него, как его брат Андрей и больная сестра Фрида обкрадывали и обижали ее. Я злюсь. Она стара и не понимает, что не нужно ему сейчас это слушать, ему, прошедшему адские муки в тюрьмах и лагерях. А каково ему там было, почему не спросишь? Нажаловавшись вволю, бабушка успокаивается, просит меня накрыть на стол. Я достаю все, что есть в доме: хлеб, масло, вареную картошку, простоквашу, клубничное варенье. Не помню, что кушал отец дома, но здесь он съел только небольшой кусочек хлеба, и запил стаканом горького чая.

— Почему ты не ешь? — спрашиваю я, — ты же голодный. Ешь!

— Да именно потому, что голодный, мне пока нельзя больше, — как-то странно ответил он...

Бабушка ушла к себе в спальню, мы остались вдвоем, и я осмелилась спросить, что мучило нас всех: не избивали ли его в тюрьме? И он рассказал мне страшную правду. Избивали. И не просто избивали, а выколачивали признание в шпионаже. Чтобы признал себя «врагом народа», по голове били и ногами в подкованных сапогах пинали. Но он вытерпел это и не подписал протокол допроса. Тогда его затолкали в одиночный карцер — узкую вертикальную яму, в которой нельзя было ни сесть, ни лечь. Сверху яму накрыли решеткой и направили прожектор. Как только отец закрывал глаза и начинал дремать, надзиратель колотил по решетке. Ночью водили на допросы. Так продолжалось неделю. Без сна человек быстро ломается и сдается. Отец не сдался. Очень тихо, как-то сокровенно, он сказал, что когда пытка была настолько невыносимой, что отключалось сознание, он увидел Елену Ивановну, в ореоле света, со священным ларцом в руках. Пытки и издевательства подорвали его здоровье. И это чудо, что он остался жив.

Где-то в тридцатые годы папа, работая в Госбиблиотеке, упал с лестницы и сломал несколько ребер. Много позже, когда вернулись из лагеря папины знакомые, я узнала, что при пытках ему переломали многие ребра. Он испытывал мучительную боль, стоя в узкой страшной яме, и не мог дышать. Больше я никогда о тюрьме не спрашивала. И не слышала, чтобы он с кем-то говорил об этом.

Папа предложил мне залезть на чердак. Мы нашли во дворе лестницу, взобрались и протиснулись в узкую чердачную дверь. Оказалось, что Рихард Яковлевич предвидел возможность ареста и самое бесценное спрятал на чердаке, в стружках. Это были оригиналы писем Елены Ивановны и Николая Константиновича, папины черновики писем, дневники, которые он вел всю жизнь, самые дорогие экземпляры Учения, двухтомник писем Елены Ивановны, им же изданный, монография Николая Константиновича.

— Цело, все цело, — радовался отец. — Лишь несколько отсырело за годы от дождя и снега.

 Отец частями подавал мне свои сокровища.

Позже, через год или даже два, когда вернутся из лагерей друзья, отец найдет рукописи своих еще не изданных книг, которые считал уже потерянными безвозвратно, как, например, «Перикл и Аспазия Милетская». Найдется и бесценный его труд «Братство Святого Грааля». Его извлекут из жестяной банки, зарытой в землю.

Постепенно началась наша новая семейная жизнь. Как необычны и торжественны были совместные трапезы! С приездом папы на нашем столе появились овощи из бабушкиного огорода: картошка и квашеная капуста. Родственники подарили нам подсолнечное масло. Как все вкусно!

Отец встает рано, переписывает с лагерных лоскутков свои труды, работает над ними, шлифует. После обеда принимает посетителей. Люди идут и идут к нему.

Часто ездит в Меллужи к матери, работает там. Добивается реабилитации. После одного из посещений НКВД по улице Стабу, Рихард Яковлевич приходит радостный и сообщает, что прокурор извинился перед ним, сожалел, что была допущена ошибка, и выдал документ о его полной реабилитации и восстановлении в правах.

— Теперь я уже не враг народа и могу устраиваться на работу, а вы, мои дети — учиться в высших учебных заведениях!

Оживленно обсуждаем, кто и где будет учиться. Гунта хочет сдавать экзамены на филологический факультет университета. Я защищу диплом в художественной школе им. Я.Розенталя и попробую поступать в Академию художеств, где всегда очень большой конкурс. Младшая, Мария, после училища медсестер продолжит учебу в медицинском институте. Мы радуемся: наши стипендии, бабушкин огород — выживем!

Отца не берут на работу. Даже в Госбиблиотеку, где он проработал всю жизнь, где его помнят еще очень многие. Не берут и все. Он для них «зек», недавно вышедший из тюрьмы. Рихард Яковлевич посещает Союз писателей, издательства, ищет работу переводчика. С трудом находит лишь переводы с русского, несколько географических брошюр. В дневнике он напишет: «Перевожу “Антарктику”. Завершаю — о “Гималаях”». Позже ему предложат переводить западные романы. И он, очень нуждаясь в средствах, откажется от этого предложения. Я его понимала. Насколько духовно чуждой казалась мне самой западная культура. Если самые выдающиеся писатели допускают неэтичное в своих размышлениях, то чего ждать от остальных? Отец считал недопустимым проповедовать молодежи ошибочные идеи, даже в красивых обертках.

Первые годы после реабилитации Рихард Яковлевич так и не будет переводить ничего кроме научной литературы. Он не идет на компромисс и ничего не хочет писать в угоду партии. Ни строчки против своих убеждений, ни слова, очерняющего святыни Учения. Позже его знакомые писатели, Янис Судрабкалн, Карлис Эгле, Мирдза Кемпе и некоторые другие, дадут ему художественные переводы с английского: Тагора, Уитмена. Им будет проделана большая работа для антологии всемирной поэзии: переводы китайских и других восточных поэтов. Нам, своим детям, он составит список мировой литературы, которую должен прочесть каждый, считающий себя образованным человеком. 

Радости жизни на Севере (1949–1954 гг.)

Иногда Рихард Яковлевич делился с нами теми небольшими радостями, которые он испытал, живя в лагере в Коми АССР за полярным кругом.

Так, однажды рассказал, какие необыкновенные чувства пережил, увидев мистерию северного сияния...

Неожиданно ночью, торжественно и мощно, в небе появились голубые лучи. Все усиливаясь, они образовали огромную плоскую корону, соединяющую множество пучков голубых лучей разной тональности, которые менялись, усиливаясь в цвете к светло-зеленоватым, все светлее и светлее до серебристо-белых, тонко переливаясь в сиреневые и заканчиваясь лиловыми полутонами, как радуга усиливается до максимальной и потом постепенно начинает бледнеть... Наблюдая эту волшебную мистерию, отец ощутил близость дорогих ему вершин Гималаев, посылающих ему надземный привет Великой Твердыни.

Рассказывал, какой духовной отдушиной было услышать классическую музыку из репродуктора, установленного на столбе возле барака. Так как он считался дворником при лагере инвалидов, то такие случаи выпадали не так уж редко. Однажды зимой передавали Девятую симфонию Бетховена, а в это время на дворе разыгралась сильнейшая метель... Ему так хотелось прослушать ее целиком, поэтому ненастье было ему на руку. В такую погоду никто его не искал, никому он был не нужен. Закутавшись в свой лагерный бушлат, в старенькой ушанке, он обхватил столб обеими руками, прижался к нему плотно, чтобы сильные порывы ветра не унесли его куда-нибудь в сторону, на высокий забор из колючей проволоки...

Отец слушал и слушал, впитывая звуки скрипок и виолончелей, сердцем отдаваясь во власть мощной музыки, от которой приливали все новые и новые силы. Вдруг все замолкло, и вступил хор...

Рихард Яковлевич забыл, где он находится. Мощная радость охватила его, и он почувствовал, что нездоровье отступает...

Будут, будут у него силы вынести эти испытания до конца... Он еще вернется домой к любимой жене и дочерям. Еще много-много поработает. Он также нужен своим друзьям, которые вернутся живыми и духовно окрепшими из разных лагерей…

Спасибо, спасибо Ведущий, благодарю Тебя!...

И хор поет сильнее и сильнее...

Один раз в месяц родственникам разрешается отправлять заключенному посылку определенного веса. Отцу посылает его мать — наша бабушка, а матери — ее сестра Нелли. Найти и купить все необходимое для отца, бережно упаковать и зашить посылочку в ткань помогает полуслепой бабушке Гунта. Гунта знает, как в данных условиях сделать так, чтобы посылка принесла отцу наибольшую радость. Обычно всегда посылался килограмм сливочного масла, сахар-рафинад и довольно много сухарей из черного и белого хлеба, лук, чеснок (многие люди в суровых районах Севера болели цингой из-за отсутствия элементарных витаминов, зелени. Да и отец здесь потерял большинство своих зубов), чай... Чай Гунта заворачивала в газеты и листы из книг Учения, рискуя при этом, но очень желая обрадовать отца... Сначала «проходили» только листы газет, а потом все чаще и чаще она заворачивала в «Листы Сада Мории», в листочки Живой Этики... И так годами... Победа!... В то время заворачивать продукты в газетные листы было делом обычным, и никто ничего не читал... Посылался в таких обертках не только черный чай, но и травы, и благовония... И рядом папиросы... Самые обыкновенные, дешевые «Казбек» и «Памир». Отец просил присылать... Почему???

Записи в лагереОн ведь никогда не курил и не будет... Но мы уже поняли, что большинство мужчин курящие, посылки получают далеко не все, а на папиросы можно обменять многое из запрещенного. В лагере настрого запрещается держать карандаши, ручки, а как ему, писателю, без этого. За папиросы он получает чернильные карандаши, иногда ручки, которыми пишет на тряпичных лоскутках книгу за книгой и пришивает все это с внутренней стороны одежды. За это творчество ему грозит как минимум продление срока, карцер и другие лагерные неприятности...

Как он ухитрялся пришивать, чтобы никто не заметил, а если и заметил, то не донес, ведомо лишь Богу...

Иногда в посылках Гунта отправляла книги. Книги для отца были даже значимее, чем еда в период непрестанного голода. Помню, отец как-то проговорился, что мужчины в этих лагерях нередко умирали от истощения. Он действительно выжил благодаря этим посылочкам.

Отец мало говорил о лагере, но как-то, помню, обронил, что, кроме очень низкого качества каши и хлеба, иногда давали сушеную, очень соленую рыбу...

Из книг Гунта посылала, конечно, только советские издания — научные брошюрки о горах, альпинизме, о Гималаях, некоторые исторические поэмы о русских богатырях, из писателей — Паустовского, Леонова, Пришвина. Эти книги отец не мог уничтожить, не мог сжечь, потому носил с собой все семь лагерных лет. Заключенным часто приходилось переходить из лагеря в лагерь, и обычно их не возили в грузовиках, а гоняли по снегу, по мерзлой северной земле, где кроме сухой травы и карликовых деревьев и кустарников ничего не росло. Тем более каждый цветок, каждая травинка, листок, напоминающий Родину, вызывали в душе отца восхищение и бурную радость.

Так, где-то в середине полярного лета, на обочине дороги он нашел темно-розовый цветок клевера, ярко напоминающий ему родные края, большие поля, засеянные клевером, пышные цветочные луга, многотравье, где рядом с ромашкой и колокольчиками зачастую растут яркие цветы малинового и белого клевера...

Отец написал стихотворение, посвященное этому дальнему гостю жданной райской стороны. 

Мама. 1955 год. Конец июня

Как обычно, возвращалась из художественной школы, спеша по нашей Стокгольмской улице. Идущая навстречу женщина остановила меня со словами: «Мама, твоя мама вернулась!»...

Громко крикнула и побежала. Сдерживая слезы невероятной радости, вбежала в кухню через незапертую дверь веранды и остолбенела. Долго смотрела на женщину, сидящую у большого кухонного стола. «Неужели это мама?!» Вместо молодой, стройной, подтянутой, полной энергии женщины, с большими карими огненными глазами, высоко поднятой головой и невероятно красивыми пышными каштановыми волосами, вместо гордой и свободной женщины, передо мной сидела обессиленная, обескровленная, измученная, исстрадавшаяся, опустошенная, очень постаревшая женщина с двумя тонкими длинными седыми косичками. На костлявых плечах — полинявшее серое, бывшее когда-то черным, ситцевое платье и клетчатый, непонятного цвета вытертый платок, рядом на спинке стула — такая же выцветшая фуфайка-бушлат.

Наконец я пришла в себя и увидела родные щеки, родные тонкие губы, мамину улыбку и такое родное-родное мерцание в глазах, и побежала навстречу в ее объятия.

— Илзите, моя Илзите!

— Мама, мамочка! Миленькая...

Прижимаюсь к ее лицу, ощущаю бархатистость кожи ее щек, губы, которые целуют мое лицо, мой лоб, глаза, щеки, губы... Моя родненькая...

Мама, как она изменилась! Как будто совершенно другая женщина... Как постарела... Лицо измученное, морщинистое, обескровленное. Большие, с трагическим блеском карие глаза смотрят с каким-то недоверием, изучающе, как будто не узнавая меня... Ее фигура стала как-то ниже, осунулась, сильно изменилась, постарела, потяжелела... Не сразу, а погодя, когда я привыкла к ее новому облику, покатились сдержанные горячие слезы... А меня она узнала ли? На фотографиях я красивее... В этом году даже очки стала носить — от ослепляющего яркого света софитов на рисовании натурщиков испортила зрение...

— Мамочка, давно ли ты приехала, — спрашиваю, замечая чашки из-под уже выпитого чая, еще не убранную грязную посуду, очевидно, с давно съеденного обеда, которым накормила ее тетя Нелли.

— Да, доченька, московский поезд приходит рано, пришлось ожидать на вокзале, пока начали ходить трамваи. Не хотела вас тревожить телеграммой, стеснялась встречи при людях на вокзале...

Кроме тети дома была лишь Марите, которая маму не узнала и приняла холодно, как чужую женщину, несмотря на мамины поцелуи и ласки... Очевидно, потому, что ей исполнилось лишь десять лет, когда арестовали маму, и мама сильно изменилась... Да, слишком большое для Марите было время разлуки и жизнь, похожая на жизнь Козетты из романа Гюго «Отверженные», в семье папиного брата Андрея, члены которой относились к ней как к маленькой служанке... 

Вскоре приехали папа с Гунтой. Радость долгожданной встречи. Хотя после мама мне признавалась, что ожидала совсем другого, что ей показалось, что чувства Гунты и папы по отношению к ней сдержанны. Ей всегда хотелось видеть проявления очень ярких, безудержных чувств. Но мы все очень сильно любим нашу милую родную мамочку, наше солнышко!

Снова тетя Нелли хлопочет, ставит на стол лучшее угощение. Вся наша семья умещается за большим столом в просторной кухне, и мы просим нашу маму рассказать о жизни в лагере и о дороге обратно. Слушаем, затаив дыхание, чтобы не пропустить что-либо важное.

Когда 20 июня ее отпустили, она поехала поездом через район Карагандинских угольных шахт. Долго перед ее глазами проносились горы угля и шлака, надземные сооружения шахт, какие-то домики, бараки... Все было покрыто черным и серым, как будто на все — землю, небо, солнце — мы смотрели бы через закопченное стекло. И когда, наконец, грязные, черные краски стали меняться на жизненные зеленые и светлые, сердце застучало в новом, полном надежды и забытой радости ритме. И мама почувствовала, что с каждым километром она приближается к жизни. Проснулась глубоко спрятанная тоска по красоте. Тепло-зеленых оттенков деревья, листва, изумрудная трава... рощи родных милых берез... и над ними чистое голубое небо... Приехав в Москву, узнала о проходящей в музее имени Пушкина выставке спасенных шедевров Дрезденской галереи. Так захотелось увидеть «Сикстинскую Мадонну» Рафаэля, Тициана, Караваджо, Веласкеса, Риберу. Такое долгое отсутствие любого искусства. Ни книг, ни репродукций — кладбище культуры... Проснулась невыразимая тоска по жизни, по краскам, по красоте, проснулась с такой силой, что, несмотря на огромное стремление приехать как можно раньше домой, она все же решила еще на один день остаться в Москве. Переночевав на вокзале на скамейке, уже рано утром она встала в очередь, чтобы попасть в музей. Оказалось, что в очереди пришлось стоять весь день — почти 8 часов... Мама уже не стеснялась ни своего неприглядного вида, ни грязного лагерного бушлата, ни тяжелых больших лагерных сапог, хотя уже стояла летняя жара... Спокойно она простояла вместе с тоскующими по подлинной культуре москвичами и гостями столицы километровую очередь и к вечеру попала к так любимой всеми нами «Сикстинской Мадонне». Нам она рассказывала, что среди остальных картин в ее душу глубоко запал портрет Риберы  — «Диего с фонарем», Диего, средь бела дня с зажженным фонарем ищущего Человека среди людей. Образ Диего — немолодого, с большими карими глазами, ищущего Правды человека, показался таким похожим на нее саму!!!

Мы с Гунтой сразу же решили, что вместе с несколькими ребятами из моего класса художественной школы тоже отправимся в Москву на выставку Дрезденской галереи и в Третьяковку. «Не забудьте только побывать в самом сердце России, обязательно поезжайте в Троице-Сергиеву Лавру», — добавил отец. За обедом мама рассказывала, что все долгие годы ее кормили лишь супом из гнилой капусты, а вечером грубой овсяной кашей, и только после смерти Сталина стали давать борщ из нормальных овощей. Молока и масла за все годы заключенные и вовсе никогда не видели.

Тетя Нелли, улыбнувшись, пошла в кладовую, принесла бидон и налила в миску такого драгоценного для мамы напитка — молока. Мы все смотрели, как дрожащими руками мама взяла мисочку, чтобы первый раз напиться молока, но, очевидно от слабости и малокровия, миска выпала у нее из рук, и молоко вылилось на стол и на пол... Никогда не забуду, как мама, вскрикнув, была уже на коленях и стала руками собирать молоко обратно в миску, несмотря на протесты тети, что молока у нее достаточно и она нальет еще. После обеда мы пошли наверх, чтобы показать маме комнату, в которой мы все спали. Там был наш старый круглый стол и венские стулья, которые нам достались от Рижского Рериховского общества. Мы уселись вокруг стола и попросили маму рассказать, как все было — с самого начала, с той роковой ночи 1 июня 1949 года.

Позже мама написала воспоминания об этом трагическом периоде ее жизни: «Увозили меня в открытой грузовой машине, и когда начался сильный ливень, остановились под липой, и я смогла еще раз насладиться запахом цветущих лип под летним дождем.

Подъехали к подъезду углового дома на пересечении улиц Ленина и Энгельса (теперь Бривибас и Стабу). Меня впустили в комнату, у входа в которую стояла злющая баба с огромным ножом в руках. Я очень испугалась.

Она велела раздеться догола и опуститься на колени, проверила мои волосы, не спрятала ли я что-либо в них. Затем срезала с моей одежды все пуговицы, ленты и даже вытащила резинки из трусиков. Поэтому дальше приходилось ходить, придерживая руками одежду.

Поместили меня в камеру, переполненную арестованными женщинами. Там находились те, которые кормили своих близких — братьев, сыновей, любимых, — прятавшихся в лесу. У пожилой женщины по фамилии Ауза были оттоптаны сапогами ступни ног за то, что она кормила своего сына в лесу. Об этом узнали и арестовали ее в то время, когда она собирала картошку.

Я узнала, что я — не единственная рериховка, что в камере рядом есть и другие.

Ночью все лежали на полу впритык друг к другу. Допрос вели только по ночам, но днем не разрешали спать. Дежурная через окошко в дверях наблюдала, чтобы никто не дремал.

Меня допрашивал следователь Алексеев — спокойный, тихий. Спрашивал о членах Общества. Я назвала только умерших или уехавших за рубеж. На мой вопрос, почему меня арестовали, следователь ответил: “Потому что вы — идеалистка”.

Тогда я сказала, что своих взглядов никому не навязывала, никого не агитировала и не участвовала ни в каких собраниях. На что услышала, что даже если я хотя бы с одним человеком говорила, то этого достаточно.

Здесь больше не вызывали, но через 18 дней увезли в Центральную тюрьму.

Ужасно, что творилось в подвалах ЧК. Очень часто со стороны противоположного дома ночью слышались ужасные крики и стоны. Как-то в нашу камеру втолкнули избитых, в синяках, девушку и женщину постарше. В тюремной камере нас было 4–5женщин.

Гунта принесла мне в тюрьму что-то получше из еды. Хотя у меня болело сердце, что она отрывает от себя, но я не смогла об этом сообщить, так как никакие записочки не разрешали передавать.

Неожиданно осенью меня вызвали снова на допрос. Очевидно, протокола, записанного следователем Алексеевым, оказалось недостаточно.

Возили меня в так называемой “Черной Берте”, в черном ящике с маленьким окошком. Второго моего следователя звали Шендеров. Он хотел напугать меня и начал с криков. Велел по-разному поднимать ноги. Хотел, чтобы я предала литовцев, которые приезжали к нам. Я не отрицала, что приезжали, но фамилии не назвала, сказала, что не знаю, и действительно не знала, т.к. воспитывала трех дочерей и редко бывала в Обществе. Для меня предательство было самым страшным делом, и поэтому ни одной фамилии я не назвала.

За это мне грозили арестовать шестнадцатилетнюю Гунту, обещали запретить передачи и поместили в маленький одиночный бункер без свежего воздуха, и для того чтобы дышать, я прижималась носом к полу, где были щели.

Так как я молчала, допрос отложили на следующий раз, но, к моему счастью, следующего раза не получилось. Очевидно, у следователя не было фактов, чтобы завести на меня дело. Он путался и сбивался, и я не понимала, что он хочет от меня. Наконец он сказал, что мы обе с Милдой Рекстынь-Лицис — дуры, только я немножко умнее.

Но “особому совещанию” — суду, который осудил нас на десять лет, никаких доказательств и не нужно было.

Я была настолько глупа, что не умела себя защитить, доказать, что найденные в нашей квартире картины Рериха были личным имуществом, не государственным. Они всеми силами пытались “пришить” нам 11-ю статью за присвоение государственного имущества, не зная, что мы самые бедные люди.

Однажды вошел прокурор и спросил о Гаральде Лукине. Знакома ли я с его семьей, или я только была его пациенткой. И так как я не могла лгать, то сказала, что я — его пациентка, и этого было достаточно.

Я уже тогда интуитивно почувствовала трагедию садистских мучений многих невинных людей. И своему следователю сказала, что придет время, когда нас оправдают, и это случилось. Я тогда гордо улыбалась, а он на меня кричал, потому что не мог вынести мою улыбку. Я чувствовала себя как борец за духовное, как революционерка. В конце декабря 1949 года огласили приговор — 10 лет в трудовом лагере. Были и такие, которым давали 25 лет. В царское время только огромным преступникам давали такие сроки.

Коротко перед отправкой нас всех поместили в одной большой камере. Там находилась умевшая гадать по руке Людмила Слетова, которая сказала, что вернутся все, кроме одной (Капитолины Ренкуль). Так и случилось.

Я и Вера Виллере были направлены в Казахстан, в Джезказган. Нас увозили в конце января — начале февраля 1950 года, и всем, у кого не было своих вещей или тем, кто был понаходчивее и сумел спрятать свои вещи, выдали валенки и теплые куртки, а я не догадалась поступить так и потому ничего не получила и осталась в своем пальтишке. На станцию нас гнали темной ночью с собаками и автоматами по обе стороны колонны. Падал снег. Я находилась в первом ряду и могла устроиться в вагоне в самом теплом месте, но не торопилась, думая о том, что надо поступать по-христиански и отдать лучшие места тем, кто был слабее и хуже одет. Не думала о себе, а думала обо всех, но поступая так, осталась в самом холодном месте около дверей. Надо мной только посмеялись и сказали, что так я далеко не уйду.

Нас согнали в дырявый, холодный грузовой вагон для скота, стены которого были покрыты инеем и снегом. Мы не знали, куда нас повезут.

Несмотря на то, что я надела все, что у меня было, я так мерзла, что не могла уснуть. Если и засыпала, то от холода снова просыпалась. Все время старалась находиться около печки, которая мало согревала, т.к. нечем было ее топить. В пищу давали сушеную рыбу и плохой хлеб. Также среди пострадавших было много плохих людей, которые хитростью старались получить лучший кусок из той еды, которая была. В тюрьме я пересылала в соседнюю камеру для Милды Рекстынь лучшую еду, которую ей, оказывается, не передавали.

Когда после восемнадцатидневного пути мы, наконец, приехали в Казахстан в место за Джезказганом, я была такая измученная, что не могла держаться на ногах и упала в обморок.

В амбулатории мне дали сердечные средства, и после небольшого отдыха я опять встала на ноги. К счастью, в тот же день была комиссия, на которой меня признали не годной для работы: сердечная слабость, сильный варикоз и трофическая язва на ноге, не заживающая долгое время.

Мне дали инвалидную категорию и через три месяца перевели в лагерь инвалидов в Спасске, за Карагандой. Надо было расставаться с Верой Вилларе, которая тогда была еще так молода. Помню, как она, босоногая, с развевающимися волосами, в легком платье, так как был уже месяц май, бежала рано утром провожать меня. Она была красавицей, студенткой географического факультета, но безжалостная история народов сломала ее судьбу, как и миллионы других жизней. Таким был двадцатый век.

Там, куда меня направили, были угольные шахты, пустынный район, где паслись верблюды. Ехали день и ночь, и попали в так называемую голодную степь: без воды и плодородной почвы, с сопками, которые весной покрывались зеленой травкой, но очень скоро из-за жары высыхали и выглядели серо-коричневыми.

Лагерь был огражден тремя рядами колючей проволоки. В нем было три низких барака, в которых раньше держали верблюдов. Рядом находилась мужская зона, обнесенная высоким глинобитным забором.

В длинном бараке, куда я попала, стояли двухэтажные нары — по три доски для каждого. Там было триста человек. Пол был земляной, и мы засыпали его битым кирпичом, чтобы он был посуше. Деревянные нары были забиты клопами, и мы каждую субботу вытряхивали их из досок, но за неделю они опять размножались. Также были и вши, хотя мы тоже боролись против них. Я спала на втором этаже, где было легче укрыться от них, если у соседей их не было.

Кроме женщин постарше, среди инвалидов были и женщины помоложе, которых вывозили за зону копать арыки и каналы, чтобы по ним из речки текла вода, орошающая землю этой долины, где выращивалась картошка, свекла, морковка, капуста для свободных людей.

Нас очень плохо кормили: в обед суп из черных, гнилых капустных листьев, редко мелкие кусочки мяса и 400 граммов плохого грубого хлеба. По утрам и вечерам нам давали третьесортную темную овсяную кашу, вареную на воде, и сильно соленую сушеную рыбу, которые другие вымачивали и ели, но я не ела, чтобы не пить плохую воду. Ни молока, ни масла не было возможности получить даже за деньги. Также никаких овощи, кроме редкого кусочка картошки в супе. Иногда давали немного подсолнечного масла.

В лагере была очень плохая вода, так как раньше там работал медный рудник, и потому песок и камни были зелеными. Не могли найти место для колодца, в котором была бы вода, пригодная для питья.

Из морга мы получили известие о том, что многие трупы были желто-зелеными, а печень — ярко-зеленая. Я опасалась пить воду, потому что стала чувствовать боли в печени, но сестра присылала хорошие лекарства, благодаря которым я была спасена.

Разрешали писать два письма в год и получать два, на русском языке. Писать нужно было коротко, письма подвергались строгой цензуре.

Осенью, когда собирали урожай, молодым работницам удавалось тайно съесть какую-нибудь морковку или свеклу. Где-то раздобыли консервные крышки и из них сделали терки, чтобы легче было есть овощи.

Когда возвращались домой, в зону, старались пронести овощи для других, но всех проверяли и ощупывали, и тех, которых ловили на этом, сажали в карцер и держали на хлебе и воде. Я тоже несколько раз проходила через это, но мне было легче, потому что сестра, а иногда и Гунта присылали посылку с килограммом масла, сахаром, витаминами...

Делилась с теми, кто не получал посылок, и со старшей по бараку. Также были три уголовницы, с которыми приходилось делиться, иначе отняли бы силой, и тогда бы больше потеряла.

Сначала была строгая цензура, и все посланные Илзе рисунки порвали и уничтожили, не говоря уже о книгах. В конце концов один рисунок Илзе я получила. Каждую неделю были так называемые “шмоны”, когда в барак вбегали несколько надзирателей и проверяли всех женщин, их вещи, нары, выискивая самодельные ножи, стеклянные банки, кусочки бумаги, написанные стихи, молитвы, иконки.

У монашек, которые жили в отдельном бараке, если находили религиозные стихи и иконы, то рвали и топтали их ногами.

Некоторые надзирательницы потом признавались, что думали, что здесь находятся какие-то бунтовщицы, а оказались совсем мирные люди.

Была и своя “закулиса”, о которой я совсем не знала. Удивление вызвал поступок врача, которая уехала с тремя тяжелыми чемоданами.

Свою одежду надо было сдать на склад, и нам, как неработающим, выдали совсем старые, изношенные бушлаты, самое простое хлопчатобумажное белье, черные или серые хлопчатобумажные, часто не по росту и размеру, платья и тяжелые, из грубой, твердой кожи башмаки, в которые можно было сразу залезть, спускаясь со второго этажа нар, их носили круглый год.

В баню нас возили раз в десять дней, и под одним душем надо было мыться втроем. Иногда душ был неисправным, вода текла тонкой струей, и многие успевали только намылиться, а смывать было нечем, и тогда бежали к другим кабинам, чтобы успеть смыть мыло.

Я считалась работающим инвалидом, и должна была 3–4 часа в день убирать барак и зону и выполнять работу дворника на улице: убирать лопатой снег с дорожек, работать на кухне, чистить мерзлую и серую от грязи картошку.

Время от времени нас выстраивали, чтобы сообщить о чрезвычайных происшествиях, например, о случаях побегов. Те, которых поймали, были замучены. Их привязывали к саням за бегущими лошадьми или натравливали на них голодных собак, которые загрызали их до смерти, или забивали и т.д. Однажды мимо наших ворот провезли мужчину и двух женщин — членов какой-то религиозной секты, которая не признавала Сталина, — на расстрел.

Начальство над нами всяко издевалось: заставляли то приседать, то вставать. Однажды я во время “шмона” оказалась впереди, и надзиратель старался мне вонзить в живот длинный нож, но, к счастью, я была одета в бушлат и нож не успел глубоко вонзиться.

По лагерю бродила красивая молодая украинка — бывшая бандеровка, ставшая ненормальной после допросов и избиений. Позже появилось еще несколько ненормальных, для которых сделали отдельные ограждения из проволоки. Они и пели, и плакали, и говорили что-то несвязное.

Ночью нас закрывали в бараке. У дверей стояли две бочки для неотложной нужды, от которых исходил невыносимый запах.

Женщины, которые разделяли одинаковую судьбу, спасались от отчаяния дружеским отношением друг к другу и любовью к природе, которая, к счастью, нам была доступна. Красоту красок дарили солнечные закаты и восходы. А горький запах полыни вырывал нас из серости. Деревья были редкостью. В нашей зоне росло всего несколько хиленьких оливковых деревьев, в тени которых летом мы спасались от жары и солнца.

Там я познакомилась со многими мудрыми, духовными женщинами с высшим образованием, которые владели несколькими иностранными языками, сами писали стихи и читали наизусть стихи многих прекрасных поэтов, рассказывали о прочитанном, пережитом, потому время проходило в интересных беседах в кругу общих интересов.

На территории лагеря была каменоломня с множеством ям, в которых мы летом собирались кружками и беседовали. И зимой, несмотря на 30–40-градусный мороз, прогуливались по зоне, чтобы поддержать здоровье.

Из разговоров я многое поняла и многому научилась. Например, много рассказала Татьяна Владимировна Усова1. У нее была феноменальная память. Ей присудили 10 лет за то, что она читала стихи и романы Даниила Андреева, рукописи которых передавали в Москве из рук в руки. Он писал в духе восточной философии, и его не печатали. Усова знала наизусть стихи Андреева, Волошина и других.

В лагере я познакомилась с Зинаидой Рачинской, которая в свое время изучала русскую литературу и философию 19 века, много знала и рассказывала. Меня интересовали Герцен2, кружок Станкевича, Баратынский, историк Грановский и, конечно, Пушкин, Лермонтов и Гоголь.

Также была мудрая преподавательница немецкого языка Раиса Велуцкая, муж которой был пианистом. С ней мы часто беседовали, она очень хорошо меня понимала. Я познакомилась с добродушной, много испытавшей дочерью Курляндского губернатора С.В.Набокова. Катя работала в посольстве Франции, и ее обманом заманили за рубеж и украли. Она рассказывала, как росла в роскошном дворце в Митаве.

Знаток многих языков, сердечная и искренняя Залеска. Талантливая и правдивая юристка еврейка Шапиро. Романтическая дочка петербургского банкира Наталья Шишкина, которая была знакома с молодой Еленой Рерих и ее родственниками.

Потом наша латышская Марта Гринвалде, которая писала прозу и занималась поэзией, у нее от заключенного немецкого зубного техника был сын грудного возраста. В лагере я отдала этому ребенку овсянку хорошего качества, но это не помогло, и ребенок умер. Я была рядом с ней в ее горе и успокаивала, как могла. Потому она называла меня духовной матерью и посвятила мне два стихотворения. Вернувшись домой после лагеря, мы еще переписывались.

Во все эти годы горьких страданий, добросердечие было самым лучшим методом в отношениях между людьми. Однажды на одном из этапов мне пришлось ночевать с очень грубой и толстой украинкой, которая заняла почти все место. А мне пришлось втиснуться в узкую щель и спать на боку. Я смирилась и терпела это неудобство, пока ее сердце не оттаяло. Она сама подвинулась, стало намного легче, а утром она сказала мне: “Добра жинка”.

Книг в библиотеке лагеря было мало, и те трудно было получить. Но лучшие из них я читала несколько раз: восемь томов собрания сочинений Короленко, стихи Баратынского (одно из которых, о любви, мама прислала мне из лагеря в письме), Пушкина. Чтобы скоротать время я, а также и другие, простыми нитками отделывали кружевами носовые платки и воротники, чем сильно испортили зрение.

Пришел 1953 год, год смерти Сталина, и я вздохнула с облегчением — мы были спасены. В глазах у всех была скрытая радость.

Начали показывать кино. Сами делали концерты, спектакли. Теперь условия, в которых мы находились, способствовали нашему выживанию, а не уничтожению.

Один период был очень труден тем, что не было ничего известно о наших близких. Позже узнали, что наши письма незаконно уничтожали мешками.

Самым счастливым для меня был день, когда я узнала об освобождении Рихарда в 1954 году, на ноябрьские праздники». 

1 Татьяна Владимировна была из дворянской семьи, душой — истинная аристократка. Ее освободили почти одновременно с мамой, и еще долго они переписывались. Также она стала экскурсоводом в мемориальной квартире Юрия Николаевича Рериха, несмотря на то, что она в то время уже начала слепнуть, вследствие тяжелых лагерных лет.

2 Позже мама увидела сон, что она была первой женой Герцена. Что она умерла молодой и лежит в гробу. Также увидела во сне, как глубоко они любили друг друга.

 

Встречи

Когда мы говорили на темы Учения, отец мог назвать параграф, книгу и цитату, которая лучше всего выражает данную мысль. Много цитат знал наизусть. У него была хорошая память, и Учение он знал превосходно. По всему видно было, как он любит эти книги. Когда я по разным причинам не читаю, не общаюсь с книгами Живой Этики, то встречаю их, как мать встречает родных своих детей, но любовь отца к книгам Учения имела такую действенную глубину, которая для нас недоступна...

Он постоянно сознавал, что в книгах каждое слово, каждая фраза была сказана Великим Учителем для применения, что это Истина, которая для нас должна быть незамедлительно применена не только как Совет или Указ, но как Приказ, Команда Великого Полководца.

*

В 50-х годах я любила вставать рано, в 4–5 часов, когда окна еще занавешены плотными шторами, и читать книги Живой Этики, теософскую и художественную литературу. Как-то зачиталась и не заметила, что уже давно рассвело. Папа вошел в комнату и возмущенным низким баритоном заговорил: «Илзе! Как ты так можешь? Не пускать Свет! Ты закрываешься от Света?! Неужели ты так любишь тьму, неужели ты на стороне тьмы? Подумать только, она не пускает к себе Свет!!!» — и резко раздвинул плотные шторы моих окон...

*

После встречи с парализованной женщиной, с искренней радостью говорил о том, какая она мужественная. Как спокойно, терпеливо относится она к своей судьбе, не ропщет, говорит о женском смирении, о том, что она, наоборот, благодарит Учителя за предоставленную ей возможность развивать необходимые ей сейчас качества — мужество и выдержку, за возможность читать Учение, которое дает ей силы, бодрость и внутреннюю радость, благодарит судьбу, что она не одна, что есть близкие люди, которые ухаживают за ней.

*

К отцу ежедневно приходили и приезжали люди за знаниями, за советами, за помощью в трудной жизненной ситуации, за силой и вдохновением, а иногда просто за человеческой лаской. По сути, он стал как бы священником, в молитве, одобрении, благословении и любви которого нуждались десятки  приходящих к нему людей.

*

У отца была большая тетрадь с выписанными из книг Учения молитвами, которые он советовал изучать. Также у него была тетрадь с высказываниями разных великих людей о существовании Бога, которые ему во времена атеизма советского времени казались очень актуальными.

*

Как-то пришел к нам один человек, который имел способность видеть ауры. Помню, он говорил, что знает несколько европейских языков, играет на скрипке, но вынужден работать простым кочегаром. Многого я не понимала, но уловила, что это почему-то было связано с войной, может, он попал в плен, а может, жил раньше где-то за рубежом. Он показался мне интеллигентным человеком, хотя и крупного телосложения, плотным, и кисти рук были не как у скрипача, пальцы были толстые, натруженные, как у рабочего или крестьянина.

Говорил, что давно имеет способность видеть ауры людей. Сказал, что у Рихарда Яковлевича ярко-голубая, сильная чистая аура, хотя и не мог читать письма Елены Ивановны, где она об этом упоминает. А когда недавно был на каком-то собрании, то у большинства людей были тускло-серые, красновато-грязные, коричневатые ауры — очевидно, из-за низменных страстей.

*

Много позже, когда отец уже вернулся из лагерей, пришла к нам женщина, владеющая автоматическим письмом. Так как я присутствовала, она попросила разрешения написать про меня. 

О любви

Пример родителей учил нас божественной любви. Отношения Рихарда Яковлевича и нашей матери — Беатриче, как он ее называл, — были особыми. Ей он посвятил десятки, сотни стихов и писем. По словам самой Эллы Рейнгольдовны, «он был готов все цветы мира положить к ее ногам».

Любовь Рудзитиса к женщине была чувством большого преклонения. В его глазах любимая женщина, мать — существо божественное, неземное, ангельское, озаренное сиянием Божьей Матери. Жена для Рихарда Яковлевича — вдохновительница, помощница, та, которая благословляет и все наполняет светом. А мать для него стояла рядом с Богом, он глубоко преклонялся перед ее величием и страданиями.

Отношения моих родителей, матери и отца, насколько я помню с самого раннего детства, были невероятно целомудренными. За всю свою жизнь я многократно видела, как он целовал ее руки, волосы, лоб, глаза, даже край ее одежды, но никогда не замечала, чтобы он целовал ее в губы... Это являлось тайной любви… Я прекрасно помню их с двухлетнего возраста, и всегда они спали в разных комнатах.

В женщине отец видел и ценил тонкую интуицию, чувствознание, чуткость и возможность сердечного восприятия тонких энергий и огней.

Знаменательно, что впоследствии, в одном из писем к нашей матери Элле Рейнгольдовне, Елена Ивановна Рерих писала: «Кроме того, у Вас есть самое большое, Вы обладательница величайшего сокровища. Вы имеете любовь Рихарда Яковлевича и сами любите его. Это сокровище обоюдной любви труднее всего дается, потому берегите его всею бережностью, всеми струнами сердца» (1.02.1939).

Также к своей матери, которая стала слепнуть и операции ей уже не помогали, Рихард Яковлевич относился очень сердечно и никогда не забывал заботиться о ней. Последние отведенные ему шесть лет жизни после лагеря он делил между нами, живя у нас в Межапарке, и слепой бабушкой, живя на взморье в Меллужи и работая над своими рукописями в маленьком домике рядом с нею…

Духовная любовь родителей стала в ряд с историческими примерами самой чудной, самой сильной и пламенной любви. Я читала и перечитывала биографические страницы, написанные Роменом Ролланом, в которых нашла потрясающие признания Микеланджело, пылкие, огненные, пламенные, но платонические, после кончины любимой женщины Виттории Колонна: «Меня убивает мысль, что, когда она умерла, я не осмелился поцеловать ее в лоб и лицо, а поцеловал только руку». Это свидетельствует о том, какой целомудренно строгой была их великая любовь.

Эта женщина вдохновила его на создание титанических работ, непревзойденных по своим масштабам и силе: росписей Сикстинской капеллы, полных гармонии и космической красоты «Дня» и «Ночи», «Утра» и «Вечера». Потом я прочла книгу стихотворений, посвященных этой загадочной женщине, и эта книга заняла одно из центральных мест на моей книжной полке.

Конечно, я часто читала о Данте и его мудрой Беатриче, также и сонеты Петрарки, посвященные возлюбленной Лауре.

Большим переживанием было для меня чтение биографии Бетховена, написанной Роменом Ролланом. Это повлияло на выбор темы о Бетховене для дипломной работы в художественной школе. Перерисовывала десятки и десятки портретов Бетховена и его возлюбленной Терезы Б. Но мой педагог не только не одобрил, но и категорически запретил взять эту тему для дипломной работы. Для меня же это явилось причиной нравственного потрясения и неудачной защиты диплома. Уверена, что если бы я взяла эту тему, это стало бы значительной ступенью моего творческого продвижения.

Читала я и «Драмы французской революции» Роллана, многие из которых переводил Рихард Яковлевич, с удивительными примерами жертвенности некоторых женщин, которые без колебаний вместе со своими возлюбленными шли в тюрьму и на эшафот.

Долгие годы я увлекалась Тагором, его стихами и рассказами о любви, и огненно мечтала встретить в жизни свою единственную, великую любовь, свою звезду небесную. И однажды  я увидела его в своем вещем сне, и много позже повстречала в жизни, что стало для меня полнотой самого большого жизненного счастья…

Благодаря этой встрече родился цикл картин «Что движет солнце и светила». 

Письмо Р. Рудзитиса в лагерь в Казахстане

30.04.53.

Возлюбленная жена моя, Эллочка.

Дочка прислала мне Твой портрет, где Ты еще так молода, прекрасна. Помнишь, как я Тебя снимал у сосны, когда мы жили в самой жалкой лачужке на крайнем конце взморья, но мы чувствовали счастье вечной юности. Будь всегда молода и огненна духом, это самое главное. Я, невзирая на все, не только не ослабил пламя, но, возможно, что и умножил, хотя и всякие телесные неудачи мешают свободному возгоранию. Я за эти пять лет все-все передумал в своей жизни и многому научился и осознал, хотя, в связи с переживаниями, моя память уже не такая, как прежде и т.д. Я объективно познал и свои ошибки прошлого. Я сижу здесь не зря. Я хорошо понимаю теперь, почему я в январе сорокового года увидел себя во сне в арестантской одежде. Вот и через восемь лет пришло следствие. Я вполне уверен, что и Ты проанализировала свою жизнь и познала и свои ошибки, которые привели Тебя сюда.

Итог наших страданий: везде, всегда нужна абсолютная моментальная преданность. На словах и в мыслях мы думаем, что преданы, но иногда наш малый ум колеблется и откладывает исполнение воли Высшей. Но иногда и секунду нельзя промедлить. Ведь как мозг муравьиный не видит то, что видно с горы. И Твои сомнения когда-то были столь напрасны и даже — ребяческие. Ведь наш восьмилетний Огонек был мудрее всех, сказав: «Мама, как ты-то не понимаешь, это так просто и ясно». Правда, все великие истины так просты и ясны, и полны настоящей логики. Но, любимая Жена, как жаль, что я не могу здесь побеседовать с Твоим сердцем. За эти пять лет сдвиг умственный у каждого должен быть громадный, знаю, что он и у Тебя, знаю, что и Ты преобразилась и укрепилась в своей вере, но так хотел бы почитать Твои собственные сокровенные мысли. Видишь, как наши дети быстро развиваются, они давно уже опередили нашу молодость. Ведь у них уже готовые основы, хорошие учителя знания — Книги. Я здесь и везде был почти совсем одинок, так как не имел духовных друзей, за редким и недолгим исключением. Но это не мешало мне сохранить горение моей веры и надежды в преображение человеческого сердца и наступление Мира на Земле. Но мир может основываться лишь на сердце, только на нем. 

Воспитание чувств

С самого раннего детства я получила от родителей представление о любви между женщиной и мужчиной как об одном из самых красивых явлений в жизни человека, дающего необыкновенное счастье и радость. Но одновременно я поняла, что это является великим духовным чувством, очень святым, что его нужно оберегать и держать в чистоте.

Уже в дошкольном возрасте и в первых классах школы я смотрела в Латвийском театре оперы и балета «Лебединое озеро» в двух постановках — в классической и «со счастливым концом», как это требовалось в советское время, о чем, протестуя, говорили родители, и что вызывало во мне большие переживания примера великой любви, которая сильнее смерти.

В это же время я смотрела в театре пьесу Анны Бригадере по мотивам латышских сказок и легенд «Принцесса Гундега и король Брусубарда», которая сюжетом схожа с русской сказкой «Аленький цветочек» о заколдованном в облик чудища красивом юноше  и любящем сердце девушки, которая своей любовью помогла уничтожить чары и нашла счастье.

В начальных классах мы смотрели и биографический фильм о жизни великого русского композитора Глинки, о его любви. Фильм сопровождал романс Глинки на стихи Пушкина «Я помню чудное мгновенье». Все эти образы настолько глубоко запали в мою душу, что я тут же нарисовала их.

Потом следовали образы из балета «Эсмеральда», «Ромео и Джульетта», из драмы латышского классика Блауманиса «В огне» о жертвенной любви, из оперы Верди «Аида» и «Травиата», и, конечно, образ таинственного рыцаря Лоэнгрина, спустившегося из горного замка, с великой любовью к людям. Этот образ полюбился после просмотра оперы Вагнера на сцене Латвийского Большого театра.

Все это было началом моих представлений о великой любви и о такой же любви моих родителей...

Воспитание чувств со стороны моих родителей было изысканно-тонким.

Так, уже с первых лет я знала о чистоте девушки-невесты, как о самом главном условии счастливого брака и семьи. Однажды, когда мне было девять лет, наша семья отдыхала в красивом месте Видземе, в семье дальних родственников, и я выступала вместе с другими ребятишками в роли скоморохов на свадьбе у соседей. Тогда я впервые увидела невесту в чудном белом платье с венком из мирта, с вуалью и белыми розами в руках. Папа, который тогда провожал нас до хутора, мне впервые пояснил внутреннее, символическое значение всего наряда невесты — чистоты и долгой совместной жизни в ладу и согласии. 

Переводы

«Враг народа» — это страшное, убийственное своей несправедливостью клеймо еще долго после возвращения отца из лагеря давало о себе знать.

Вернуться в Латвийскую государственную библиотеку, где Рихард Яковлевич проработал более 25 лет, ему не удается. Известный в Латвии в 20–30 годах поэт, талантливый профессиональный писатель, он не может получить работу по специальности.

Отец занялся переводами. Ведь ранее он совместно с Карлисом Эгле работал над переводом собрания сочинений Тагора. Знающий семь языков, прекрасно владеющий русским, немецким, французским и английским, он получал для переводов лишь научные брошюры с русского...

Рихард Яковлевич остается верным себе. Он не может кривить душой, поэтому отказывается писать в предисловиях, как тогда требовалось и было обязательным, хвалу коммунистической партии и ее руководителям. Лишь спустя продолжительное время ему дают перевести его любимых поэтов: небольшой сборник поэзии Рабиндраната Тагора, избранные стихи Уолта Уитмена, и позже, в собрании мировой поэзии, стихи китайских поэтов, которые впоследствии издаются.

Во время работы отца над переводами Тагора, мы вместе с ним навещали его давнего друга Карлиса Эгле.

В доме Эгле царил аромат Индии. На стенах, на полках, в альбомах и папках было много цветных репродукций: картины индийских мастеров живописи, восточные миниатюры. Здесь я впервые почувствовала и на всю жизнь запомнила индийский колорит — всевозможные цветовые гаммы в сценах из жизни индийских крестьян: грациозные силуэты индусских женщин и играющих на разных национальных инструментах индусов.

Чутко, с большим вниманием с первого знакомства, к молодой студентке Академии художеств относится глухонемая супруга переводчика — Эмма. Она снимает с книжных полок один альбом за другим, и я внимательно, с душевным трепетом их пролистываю, даже договариваюсь прийти в следующий раз сделать несколько копий в цвете. Мне очень понравились чудные гаммы заката, сияние природы Южной Индии.

Отец чувствует себя здесь свободно, как дома. Разговаривает с Эммой, переписываясь, обмениваясь знаками. По всему видно, что у Эммы и Карлиса прекрасные, гармоничные взаимоотношения. Она превосходно владеет английским и является не только любящей, внимательной женой, но и верным помощником в его работе.

*

Семья наша бедствовала: наши стипендии и мамина грошовая зарплата почтальона позволяли лишь еле-еле сводить концы с концами. Наконец, отец получил хорошо оплачиваемый перевод «Собора Парижской Богоматери» Виктора Гюго. Мы обрадованно вздохнули. Но вскоре, неожиданно для всех, отец от него отказывается. Рихард Яковлевич не мог переводить работу, в которой встречались (пусть даже в одном-двух местах) мысли, противоречащие его мировоззрению, его святыне. Так, в книге Гюго, любимая им Аспазия Милетская, одно из воплощений Е.И.Рерих, была названа гетерой. И отец идет в издательство с отказом от перевода.

При установлении советской власти, он отказался вступить в Союз писателей, так как у нас в Латвии надо было доказать свою приверженность коммунистической партии и Сталину, на что отец не был способен.

Отец знакомится и сближается с известными писателями и поэтами того времени. Популярной поэтессе Мирдзе Кемпе он дает свой большой труд, труд всей его жизни — «Братство Святого Грааля». Прочитав работу, поэтесса призналась мне: «Ваш отец чудной человек, который смог чистосердечно поверить в действительное существование этих легенд и фантазий».

Рихард Яковлевич составляет большой сборник своих стихотворений под названием «Сердце, спеши к утру!» Сборник состоял из разных, ранее изданных и неизданных стихов. Затем он относит его в Союз писателей. В издательстве рецензировать его стихи поручили бывшему спортсмену Бруно Саулитису, который заявил отцу, как о чем-то непристойном: «Не годится. Слишком много святошества». В то время нельзя было употреблять в литературе слов «Дух», «душа», «Бог», «святой».

Кто-то показал нам ранее написанный и опубликованный отзыв о творчестве Рихарда Яковлевича латышским советским классиком Андреем Упитисом, смысл которого заключался в следующем: «Работы Рудзитиса поднимаются над землей, возносятся в небеса, не прикасаясь к земле...»

Мама очень переживала по поводу рецензий, уничтожающих поэта, стихи которого в былое время находились на полке любой учительницы. Помню, как поклонницы папиных стихов приходили с букетами роз и ландышей, зимой с белой сиренью и горшочками гиацинта, чтобы выразить свое восхищение. 

Осень 1960 года. Сентябрь

У нас на взморье, в Меллужи, на опушке леса, был довольно большой участок земли. На нем мы выращивали картошку, морковь, разные овощи для еды. Значительную часть участка занимала плантация клубники. На остальной же, большей территории участка, росла сочная трава. Раньше, когда наша бабушка была моложе, она держала корову. Тогда траву с участка скашивали на сено. В центре участка росла могучая, раскидистая яблоня – «мать-яблонька», под которой мы всегда сидели, отдыхали, вели беседы.

В том году ее ветки были особенно отягощены крупными, яркими, наливными, ало-розовыми яблоками. Как обычно, после работы расстелили белую скатерть, разложили еду: хлеб, салат из огурцов и помидоров, поставили кастрюльку с вареной картошкой, завернутую в газеты. Набрали много нарядных румяных яблок. Сидели по кругу, неторопливо ели. Было необычайно торжественно и радостно. Никто даже подумать не мог, что это наша последняя трапеза под яблоней с отцом, что совсем скоро он покинет земной план…

После обеда папа сообщил нам неприятную новость: государственные чиновники забирают у нас участок для строительства. Все расстроились. Зачем полоть, если это уже не наша земля? Но отец сказал: «Прополоть надо обязательно. Мы не знаем, что построят на этом участке, может быть, детский сад. Прополем, на следующий год будет хороший урожай клубники для ребятишек». Так мы, три сестры, получали урок, который ненавязчиво направил наше сознание. Вместе с отцом мы пропололи большую плантацию клубники, которая нам уже не принадлежала. Отец без нравоучений, на личном примере, явил нам пример бескорыстного труда. Труда не ради награды — ради общего блага, ради пользы, поистине труда святого.

Отец учил меня основам карма-йоги. Позже, когда я самостоятельно изучала труды Вивекананды, я вспомнила этот прекрасный урок бескорыстного труда. В этом был весь наш отец. Таким было его отношение ко всем аспектам жизни. И трудно этому осознанию научить окружающих нас людей, особенно теперь, во времена вернувшегося капитализма. 

1–5 ноября 1960 г.

Здоровье отца ухудшалось. Он планировал съездить в Москву, к сестрам Богдановым, оставшимся жить в квартире Юрия Николаевича после его ухода. Но мы опасались отпускать его одного, помня многократные предупреждения Юрия Николаевича: «Берегите Рихарда Яковлевича...» Гунта смогла сопровождать его только в первых числах ноября.

Найти место в гостинице было практически невозможно, беспокоить москвичей, у которых останавливались в предыдущие поездки, папа, с присущей ему деликатностью, постеснялся. Прямо с вокзала они с Гунтой отправились в мемориальную квартиру Юрия Николаевича, где и были сердечно приняты сестрами Ираидой и Людмилой Богдановыми. В квартире мало что изменилось, только большая библиотека Юрия Николаевича была перевезена в созданный мемориальный кабинет Института востоковедения. В квартире Юрия Николаевича на стенах по-прежнему висели его любимые картины: «Гэсер-хан», последний вариант «Сергия Строителя» в синей гамме, «Тень Учителя», «Будда в подводном царстве» и другие.

Говорили о великой семье Рерих — о Елене Ивановне и Николае Константиновиче. Ночевали на раскладушках в кабинете Юрия Николаевича. Ночью у папы начались боли в сердце, но от «Скорой помощи» он отказался, только попросил Гунту держать его всю ночь за руку. Утром он заторопился домой.

Перед этой поездкой, прощаясь, отец тепло погладил маму и как-то странно сказал: «Ты у меня всегда была героиней...» Очевидно, он понимал, что приближается расставание, поскольку чувствовал все гораздо глубже окружающих, с присущей ему тонкостью и чуткостью.

Марите была в отъезде, и отец очень переживал из-за этого, словно чувствовал, что в этом мире они больше не встретятся. Он выглядел усталым и больным, но в доме были гости: пришел Гаральд Феликсович Лукин, приехала из деревни Екатерина Яковлевна Драудзинь, поздно вечером пришла Пинре, которая у нас была впервые. Отец терпеливо и подробно рассказывал о поездке в Москву, о беседах с сестрами Богдановыми. Гости разошлись в 11 часов вечера, Драудзинь осталась ночевать.

После полуночи у папы начались сильные боли в сердце, но он как всегда терпел. Мама, от напряженной работы почтальоном в праздничные дни, погрузилась в тяжелый сон и не слышала, как папа слабым голосом зовет Гунту. Гунта в испуге, не зная, что делать, не решается помешать отдыху и не будит гостей. Только утром, в начале пятого, она побежала к доктору Лукину, который сразу, уже по дороге, со слов Гунты понял, что у папы инфаркт...

В эту ночь я спала в маленькой комнатке рядом и видела удивительный сон: Юрий Николаевич держит в руках большие билеты, на которых написано «билет жизни», и вручает всем нам. Папа от своего «билета жизни» отказывается, отдает нам. Сон очень яркий, но я не верю ему. Проснувшись, захожу в большую комнату и вижу: врачи «Скорой помощи» делают отцу обезболивающий укол. Отец шутит, что теперь он начнет новую жизнь, будет заботиться о своем здоровье — по утрам делать зарядку, обтираться холодной водой и прочее. Услышав, что отец шутит, я решаю, что ему уже лучше, и собираюсь в Академию. Мама уходит на работу, а по дороге решает зайти в поликлинику, чтобы записать отца на кардиограмму. К тому же с отцом остается и поможет ему Гаральд Феликсович...

Но по дороге в Академию меня мучают какие-то предчувствия. Да еще этот сон! Отпрашиваюсь, говорю, что отец серьезно заболел, и возвращаюсь домой.

Домой я пришла в начале десятого. Дверь веранды закрыта. Звоню. Открывает мама. Вся в слезах. Все понимаю без слов.

Быстро прохожу мимо и поднимаюсь по скрипучей лестнице на второй этаж. Какая-то неведомая сила замедляет меня и останавливает. С каждым новым шагом чувствую нарастающую неземную торжественность. На втором этаже в конце коридора дверь в маленькую комнату полностью открыта. Издали вижу лежащего там отца, его уже успели перенести из большой комнаты.

Медленно, осторожно, шаг за шагом приближаюсь к нему. Все больше и больше меня охватывает не горечь, не боль, нет! — какое-то необъяснимое, светлое чувство, сходное с радостью... Папа лежит как живой, только с закрытыми глазами, с выразительной улыбкой на губах — спокойный, озаренный. Ему хорошо. Там, в другом измерении, его встретил большой Свет, он умер на руках Учителя. Около папы удивительно покойно, умиротворенно и... торжественно. Как будто тихо звучит ода «К радости» Бетховена и я слышу слова Шиллера.

Зачем плакать? Ему легко, светло, радостно. Зачем омрачать его светлые чувства? Стою на расстоянии нескольких шагов от него, объятая неизъяснимым чувством, и боюсь подойти, боюсь потревожить его, ведь ему так хорошо. Никого нет. Меня оставили наедине с ним. Может быть, он просто спит? Заснул... Только очень бледен... И руки сложены на груди так необычно — ладонь на ладони. И нет в его руках любимой книги, «Иерархии» в обложке амарантового цвета... И звучит, звучит внутри хор из оды Бетховена.

*

С трудом осознаю реальность, беспорядочно бегут мысли. Еще год назад отец рассказывал мне свой сон. Он увидел домик матери в Меллужи разрушенным. В народе это означает смерть. Он заговорил, что беспокоится о своей уже очень старой матери, и вдруг оборвал себя и надолго замолчал. И я поняла, что он подумал о себе.

Еще и еще раз переживаю и осмысливаю свой яркий пророческий сон, в котором Юрий Николаевич принес нашей семье большие «билеты жизни», разделил их на всех, но отец отказался от своего, отдал нам.

Входит мама. У нее в руках чистая белая папина рубашка, темно-синий выходной костюм. Зовет Гунту. Когда вместе приподнимаем отца, снимаем с него его голубую сорочку, я осознаю, что его тело прохладное, неживое. Снимаю с него медальон с высеченными санскритскими буквами, открываю. Изображение Великого Владыки, а на другой стороне маленькая бумажка, с мелкими, четкими буквами: «Укажите сердцу вашему в битве как можно ближе стать к Учителю». Когда папу переодели, мама снова складывает на его груди родные ладони, одну на другую. Плачет. Слезы льются и льются. Успокаиваю, говорю, что ему ведь там хорошо. Неужели она не видит такую ясную его улыбку?

Приехали Гаральд Лукин и Бруно Якобсон, привезли гроб, помогли перенести отца вниз на веранду. Все это доходит до моего сознания смутно, как через вуаль. Отпечаталось лишь, что сижу на веранде, у гроба, дни и ночи, по очереди с сестрами, при горящих свечах, возжигая сандаловые палочки, подаренные сестрами Богдановыми в музее-квартире Юрия Николаевича. Принесли магнитофон и одну за другой ставили любимые произведения отца: «Прощание Вотана» и «Заклинание Огня» из «Валькирий» Рихарда Вагнера; увертюру, арии Лоэнгрина из оперы «Лоэнгрин» и фрагменты «Парсифаля»; «Тангейзер» Вагнера; симфонии, сонаты Бетховена; «Утро на Москве-реке» Мусоргского, фрагменты оперы Римского-Корсакова «Град Китеж», много Баха и еще больше Моцарта, начиная с его божественного «Реквиема».

Смутно помню, как мама предлагала поесть, так как тетя Нелли принесла молоко и хлеб. Я первые дни отказывалась, потом, наконец, согласилась.

Отец умер утром 5 ноября. Места на кладбище не было. Пока организовали похороны, разослали телеграммы, подали некролог в центральную газету, пока прошел государственный праздник, день 7 ноября… Похоронить Рихарда Яковлевича смогли лишь на пятый день — 10 ноября. Целых 4 дня он лежал у нас дома на веранде, в теплые дни прибалтийской осени. Ночью, на третий день после моего ночного дежурства, я пошла спать и увидела во сне отца. Он успокаивал меня, говоря: «Илзе, не печалься, у меня все очень-очень хорошо...» 

7 ноября 1960 г.

На похороны отца собирались друзья и единомышленники, они сидели у гроба отца, вместе с нами на веранде. Однажды, когда собралось несколько близких людей, приехали друзья из Каунаса, и все молчали, молились, Карл Пормалис увидел папу, стоящего рядом со своим телом, лежащим в гробу. Прощание

Гунта рассказывала друзьям о последних минутах жизни отца. При кончине присутствовали Екатерина Яковлевна Драудзинь и Гаральд Феликсович Лукин. Все последние часы отец не выпускал из рук свою любимую «Иерархию». Боль все больше и больше усиливалась. Гаральд сказал: «Держись, готовься, ты сейчас уйдешь…» Через боль отец ответил: «Я ведь не окончил еще свою работу, рано, мне еще так много надо успеть...» В начале девятого утра началась агония. Потом тишина. Торжественное мгновение освобождения от бренного и перехода в вечность.

Гаральд говорит: «Красиво, с мыслями об Учителе...» Услышав это, мама, полушепотом: «Очевидно, его ожидали...» И добавила еще тише: «Наверное, так надо было, чтобы я не присутствовала. Я мешала бы его уходу в другой мир. Я бы не овладела собой — плакала, кричала...»

Уже после, на девятый день, папа опять пришел ко мне во сне. На нем был синий спортивный костюм. Он выглядел здоровым, бодрым, и произнес удивительные слова: «Илзе, я уже работаю».

А на сороковой день... Все-таки эти сроки удивительные! Я тогда была далека от церкви, от православия, и не придавала большого значения таким вещам. На сороковой день папа прощался с земной, материальной жизнью, и хотел еще и еще раз подтвердить реальность иного бытия. Это был самый реальный сон, какой только был в моей жизни! Папа подходит к буфету, там есть ящик, в котором лежат наши документы. Папа вынимает свидетельство о смерти и уничтожает его, и я, ликуя, кричу: «Смерти нет, смерти нет!» Потом он обнимает меня так реально, как никогда... я никогда в жизни не чувствовала так реально физическую материю, его тело, голову, волосы... Я никогда так ярко при жизни не ощущала мир его чувств, его любовь ко мне. Я никогда так мощно не осознавала до этого силу радости духовной встречи, слияние и единство сердец, пламя огненных излучений. Неужели это не действительность? Я утверждаю: Это — Действительность. Да, да, да! Это — Истина. Это — Жизнь. Это — Бессмертие. Отец жив! Он не умер. Он снова будет со мной. Рано или поздно мы увидимся. 

Утро 10 ноября 1960 г.

Папа... Ты пришел! Бежать к нему долго-долго (потому что у маленьких девочек и ножки маленькие), чтобы обхватить ручками его ноги и смотреть снизу вверх в дорогое папино лицо. Тебя подхватывают и прижимают к себе. Обнимаешь отца за шею, сама прижимаешься к нему, целуешь его в чуть щетинистые щеки, лоб, глаза за мешающими стеклами очков, вдыхаешь родной запах. А он согревает тебя теплом своего большого и сильного тела. Весь окружающий мир исчезает, его заполняет отец — добрый, мудрый, любящий. И уже ничего не надо говорить, отец и так все знает и понимает. «Все хорошо, я с тобой, ничего не бойся!» И уже ничего не боишься, ты защищена, тебя любят, о тебе помнят. Ты не одинока! И потом через всю жизнь несешь в себе это ощущение надежной защищенности, исходящей от отца.

А сам отец был бесконечно одинок. Сколько он пережил в своей жизни! Говорил он об этом редко и как-то вскользь, потому узнавалось и осмысливалось пережитое им не сразу. Осужденный ни за что, по доносу, под пытками, разве он не был одинок? В лагере, лежа на нарах, впритык с грубыми мужиками, он, с его ранимой, тонкой душой, разве не был одинок? После освобождения, когда его никуда не брали на работу, выброшенный из жизни, разве не был одинок? Да, он был не защищен, он был раздавлен сталинским катком, прокатившимся по стране и бросившим в бездну одиночества миллионы людей. Но это не сломило его дух, внутри он остался самим собой: сильным, надежным, ответственным. И мы, жившие рядом с ним, это ощущали и никогда не сомневались в нем.

Отец... Заходим в часовню, всю заполненную цветами. Роскошествуют в вазонах монументальные, колонновидные туи, геометрических форм мирты, с каплевидными мелкими листиками, разнообразные цветущие бегонии со звездоподобными листьями, пальмы с широко расставленными листьями-опахалами. Сбоку стоит старое пианино, рядом — составленные горкой стулья. Посредине часовни коричневый, с металлическими ручками гроб. Это последний дом моего отца. Подходим ближе. Отец такой же, как и пять дней тому назад, когда оставил этот мир. Высокий, благородный лоб мыслителя, седина по вискам. Крупный фамильный нос, волевой подбородок с ямочкой, мужественные складки на щеках. И тайная улыбка на губах. Кажется, что он просто спит. Ему не делали вскрытие, он перешел в иной мир в присутствии Гаральда, констатировавшего смерть. Неужели мы расстаемся навсегда и никогда не услышим его бархатный баритон? Родненький наш, милый...

Наклоняюсь, чтобы приложиться к его лбу. Лоб странно, непривычно холодный. Господи, неужели правда? Неужели он, родной, единственный ушел от нас? Нет! Нет!! Этого не может быть. Это несправедливо! Снова и снова обжигает мысль о невозможности что-то изменить, горло сдавливают готовые вырваться слезы. Касаюсь губами его лба и вдруг непроизвольно улавливаю тонкий аромат. Что это за аромат? Проверяю: провожу ладонями по стоящему близко вуалеподобному растению. Замечательный нежный запах, но другой. А здесь пахнет какими-то неизвестными цветами. Может быть, это лежащие в ногах белоснежные, застывшие в вечном сне розы? Нет. Пальмы, бегонии и другие растения не пахнут совсем. Так что же это? Откуда? Леопольд Цесюлевич открыл альбом, взял карандаш, чтобы удержать, остановить уходящую жизнь. А я, ощущая необычное благовоние, с удивлением перехожу от растения к растению. Может быть, это масло мяты или дым сандаловых палочек, которые мы использовали, когда отец лежал дома, на веранде, а мы пять дней не могли поверить, что его уже нет?

В моей жизни это вторая смерть близкого человека. Мой двоюродный брат Юрис, студент, сильный, высокий, плечистый красавец, погиб в 22-летнем возрасте. Погиб необъяснимо, утонул в заливе Киш-озера, сдавая нормы ГТО по плаванию. Я помню его мать, тетю Ирму, безутешно, неистово рыдающую у гроба. Помню бледно-мраморное лицо окаменевшей невесты с целой охапкой алых роз. Сколько раз мы гуляли с Юрисом под звездным небом его родной Сигулды, спорили о назначении человека, о смысле жизни, о воспитании сердца, о чем так много писал отец и чего не признавал Юрис. Для него сердце было лишь насосом, гоняющим кровь по сосудам тела: одна физиология и никакой философии! Какие же они были разные, словно два полюса, эти близкие мне люди: Юрис и отец!

Позже я узнала от тети Ирмы, что невеста Юриса (не могу вспомнить ее имени), вскоре вышла замуж. Она шла по улице и увидела своего любимого: та же статная фигура, та же корона каштановых кудрей, те же яркие голубые глаза под разлетом густых бровей, тот же скульптурный нос, те же сочные губы. Сначала она растерялась от неожиданности. Потом побежала следом за парнем, стала звать его по имени. Конечно, это был другой парень. И сердце у него было другим. Но она сразу же полюбила его. Неужели после того как земля приняла красивое, юное тело Юриса, от него не осталось ничего? Его сердце оказалось никому не нужным? Ему быстро нашли замену, не успели истлеть алые розы, упавшие на крышку гроба...

Я стою у ног своего отца. Нет! Его сердце не умрет. Оно нужно многим, очень многим людям. Его удивительные душевные качества каждому давали надежду, веру в победу добра над злом и силу для решения насущных проблем. Больные, общаясь с ним, находили в себе мужество побороть недуг, совершить свой маленький подвиг. Члены Общества, воодушевленные его примером, открывали в себе способности к творчеству.

Рихард Яковлевич умел объединять и направлять людей. Казалось, ничто не способно примирить религиозных или политических противников. Но, последовательно и жертвенно придерживаясь Учения, он помогал людям побороть свое личное: обиду, самость, гордыню. Освобожденные от многолетнего ненужного груза, люди, открывшись, с благодарностью дарили ему свою любовь. Я помню большую, широкую вазу из синего фарфора, полную ландышей, — от молодой учительницы, поклонницы его стихов. Помню охапку белой сирени и ранние гиацинты в горшочке зимой. И множество темно-рубиновых, бархатных, нежных, цвета утренней зари роз.

Я, молодая художница, должна запечатлеть его облик, его мужественное лицо, уловить эту сокровенную улыбку, застывшее выражение его глаз и передать это людям, всем, кому он отдавал все свое великое, вечно живое сердце.

Много лет спустя, в зрелом возрасте, оказавшись в Киеве, я посетила Киево-Печерскую лавру. Ходила по Ближним и Дальним пещерам, где покоились воины и мученики, патриархи и монахи, иконописцы и зодчие, летописцы и печатники, врачи и целители — лучшие представители Руси. Там, неожиданно, мне открылась истина. Я поняла, почему Русь называют святой: наклонилась, чтобы приложиться к покрову, под которым покоились нетленные мощи, и неожиданно уловила слабое, тонкое благоухание. Напрасно искала его источник в едва освещенной лампадой пещере. Ни в одной келье не увидела никаких растений, только голые песчаные стены с портретом или иконой, с именем усопшего. В некоторых кельях, у святых чудотворных мощей на маленьком алтаре горели зажженные монахами, свечи. В одной из пещер вся келья благоухала медом полевых трав и цветов. Там покоился древний целитель-травник, живший много веков назад. Его мощи обладают целительной силой до сих пор. Да, именно мощи святых являются источником удивительного, непередаваемого благоухания. И потому Русь святая, что полна она святыми.

Толпами ходили паломники и жаждущие исцеления люди, многие с бутылочками. Они умоляли монахов отлить им живительного масла из лампад, горящих над мощами святых. Никогда не забуду этих монахов, ходящих быстрыми шагами по бесконечным лабиринтам. В руках их зажженные свечи, и они чудно поют молитвы «Об упокоении».

Вспомнился исторический фильм о святой княгине Елизавете Федоровне Романовой, ставшей монахиней после убийства ее мужа, великого князя Сергея Александровича. В 1918 году ее вместе с ближайшими родственниками Романовых сбросили в шахту. Через несколько лет шахта была обнаружена, мощи княгини были извлечены и тайно, через Сибирь и Приморье, а потом через Маньчжурию и Китай, переправлены в Святую землю, что она когда-то предрекла. Всю дорогу, в непереносимую летнюю жару, через доски гроба сочилась сильно благоухающая жидкость, очевидно, миро...

Но нетленность и благоухание мощей присущи не только русским святым. Известный писатель Мережковский, в своем эссе о Микеланджело, ссылаясь на свидетельство современника Буонаротти, Джорджо Вазари, писал, что после смерти тело титана предали земле в Риме (вопреки его воле — быть упокоенным в родной Флоренции). Великий Флорентийский герцог Козимо Медичи, через 25 дней после смерти мастера, исполнил его волю. Ночью, тайно извлек тело и перевез его из Рима во Флоренцию, чтобы триумфально, при большом стечении народа, предать земле гениального ваятеля. Когда гроб вскрыли, стало очевидно, что тлен не коснулся тела Микеланджело. И через месяц лицо его было без изменений, красивым, но сухим, с выразительными складками около губ, таким, каким было при жизни...

Так, через много-много лет, вспоминаю, как рисовала спокойное, ничуть не изменившееся на пятый день после смерти, лицо моего отца, Рихарда Яковлевича. И слышала чудное, сокровенное благоухание при прощании в часовне. Имея уже немалый жизненный опыт, понимаю, что такое благоухание исходит только от тела святого. Я смогла наконец связать эти явления и с абсолютной уверенностью утверждаю, что благоухание в часовне исходило от моего отца. Это значит, что тело его было нетленным.

*

Церемония похорон была организована в послеобеденное время. Несмотря на практически полное отсутствие сообщений о смерти отца, кроме маленького некролога в одной из газет, на церемонию пришло очень много людей. Маленькая часовня, с парой десятков стульев, не могла вместить даже небольшую часть пришедших попрощаться. Кроме близких друзей из Латвии, Литвы и Эстонии, кроме рериховцев, приехавших из провинциальных городов, пришло большое множество представителей латышской интеллигенции: актеры, художники, писатели, учителя, студенты.

Силами интеллигенции была организована панихида. Знаменитая актриса Алма Абеле вдохновенно читала стихи и фрагменты прозы Рихарда Яковлевича и его переводы Рабиндраната Тагора, а также латышских классиков Яна Райниса, Фрициса Барды и других. Играли на фортепиано, пели романсы и песни латышских композиторов на слова отца. Меццо-сопрано Блумберг, тенор Дравиниекс и Биринь. Мария Страздынь увидела над катафалком отца яркие голубые язычки пламени.

После обряда самые близкие, Гаральд Лукин, Бруно Якобсон, Павел Беликов и Гайлис, под колокольный звон медленно понесли на плечах гроб с телом отца вглубь Лесного кладбища. Место упокоения оказалось на возвышении, в глубине соснового бора, под большой сосной. Алма снова с высоким напряжением в голосе читала стихи. Вокруг колыхалось море народа.

Близкие стояли рядом с гробом. Я смотрела в родное лицо, ставшее таким одухотворенным. Лоб, сжатые, но тайно улыбающиеся губы, ямочка на подбородке. Ярость и боль переполняли мое сердце. Неужели я никогда больше не увижу его? К гробу несли и несли цветы: розы, белые хризантемы. Сверху, через головы прощающихся, упал большой букет алых гвоздик. Это от друга молодости, Карлиса Земдеги, одного из трех самых талантливых и знаменитых латышских скульпторов, автора известного надгробного комплекса «Ave sol», посвященного Янису Райнису. Рядом с Алмой Абеле стоит Анете Эйхман, руководитель молодежного кружка Живой Этики. В ее руках роскошный букет снежно-белых роз. Дальше — папин секретарь Мета Пормалис. Друг семьи Екатерина Драудзинь. Лония Андермане, актриса, любившая выразительно читать для близких поэзию отца, Милда Бонзак. Пипрэ.

Подошли мужчины, прощание окончено. О-О-О! Невысказанный крик моего сердца пронесся в пространстве. Я отошла, чтобы действительно не закричать. На дно глубокой ямы, на длинных белых полотенцах опускают дорогого мне человека. Навсегда. Горсти золотого песка падают вниз тяжелым градом. Люди подходят, бросают и уходят, освобождая место следующему. Потом бросают лопатами.

На золотую песочную горку ложится сочная зеленая хвоя венков с роскошными розами, гвоздиками от пламенного друга Лукина, от твердого как гранит Беликова, от бесстрашного Гайлиса, который говорил долго и вдохновенно. Множество венков. Сияет седина пастора местной церкви, друга нашей семьи Тайвана. Невзирая на атеистическое время, читает положенные молитвы. Люди идут и идут, оставляя на могиле цветы. Многих я знаю: однокурсники по Академии, молодой скульптор Валентина Зейле, Скайдрите Элксните, Дагмара Стапренс, Мара Зитаре, Эдуард Грубе, Леопольд Цесюлевич. Подходят Лидия и Арвид Калнс. Темнее ночи заплаканная Ирма Страздынь, жена маминого брата, потерявшая почти всех своих близких.

Могила отца превращается в большую цветочную горку: розовые, красные, бордовые розы, желтые и белые хризантемы, алые и малиновые гвоздики, серебряные каллы, а сверху — роскошные белые розы.

Дома тетя Нелли и двоюродная сестра Майя организовали поминальный стол, за который село множество народа. Мама с Алмой Абеле сидели на стареньком диване, на котором умер отец, и долго разговаривали. Позже мама расскажет нам о своих снах. В первых снах папа прижимает ее к груди, ласкает, жалеет, успокаивает. В следующем сне мама увидела его идущего через какие-то комнаты, радостного, громко говорящего, но встретиться с ним не смогла, не узнала, что он хотел ей сказать. В одном из снов он признавался ей в любви. Еще в одном сне мама бросилась к нему, обняла его голову и сказала, что не может без него жить. На что он ответил: «Я уже нахожусь у тебя». Мы все видели отца в своих снах живым, радостным и здоровым. Мы чувствовали его любовь и заботу, каким-то мистическим чувством понимая, что это не наши фантазии, это — реальность. Реальность иного, не материального мира. 

Ноябрь 1960 г., Меллужи

После похорон отца прошло несколько дней. На выходные я поехала на взморье проведать ослепшую бабушку и увезти домой часть отцовских вещей, рукописей, книг.

Добралась до бабушкиного дома, тихонько постучала. Бабушка тяжело, с кряхтеньем вышла в сени: «Кто там?» Брякнула щеколда, дверь отворилась. Обнялись. Провела ее на кухню, усадила.

Бабушка хотела знать, как похоронили отца, был ли пастор, сколько пришло народу. Я рассказала. Бабушка все плакала и причитала: «Ричинь, мой Ричинь! Мне надо было в сырую землю, а ты опередил меня», — и вытирала слезы подолом теплого халата. Я, как могла, успокаивала бабушку.  Говорила, что обряд был соблюден — пришел пастор, читал молитвы. Что множество людей почтили память отца сердечными словами, цветами, венками. «Илзите, запомни мои слова, никогда в жизни не забывай родную землю и папкину могилку! А если забудешь — худо тебе будет. Что сотворишь — то и получишь», — сказала мне бабушка.

Я говорила и доставала из большой сумки еду: любимую бабушкой копченую салаку, еще не остывший домашний обед, печенье, конфеты, рыхлые, тающие во рту яблоки. Накрыла на стол, подала бабушке тарелку, начали трапезу. Объясняю, куда положу продукты, чтобы она потом наощупь могла найти. А она говорит мне: «Илзите, а кто эта дама в широкой черной шляпе с перьями, что зашла вместе с тобой? Она сидит напротив и жадно ест хлеб». Мне стало не по себе. Ей открывается Тонкий Мир. Он не видим, но реален. Я ощущаю дискомфорт от присутствия голодной непрошеной гостьи.

Потом я мою в тазике посуду, иду за водой к колодцу. Возвращаюсь с двумя полными ведрами и снова слышу странное: «Илзите, иди-ка, взгляни в окно! Пришли коровы, пойдут по грядкам, клубнику вытопчут. Выгоняй их со двора». «Да, да, конечно, я сейчас», — успокаиваю бабушку, хотя никаких коров в реальности нет. Мне неспокойно.

Через окно выглянуло солнце, которое своим теплом ласково гладит лоб, невидящие глаза и морщинистое лицо бабушки. Она хочет посидеть на свежем воздухе. Несмотря на 90 лет, отсутствие зубов и слепоту, она еще довольно крепка. Привычная к крестьянскому труду она каждую осень хоть не тщательно, ощупью, но пропалывает клубничные грядки.

Медленно ступая (я поддерживаю ее), руками разгибая плохо сгибающиеся колени, она спускается по ступеням крыльца и находит свою любимую скамеечку. Она сидит на ней ежедневно, самостоятельно проделывая весь путь, который сейчас прошла с моей помощью. О чем она думает? Наверное, мысленно оглядывает свою прожитую, такую долгую жизнь.

Я подметаю с дорожек разноцветные кленовые листья и слышу, что она зовет меня. Смотрю, она гладит своими загорелыми морщинистыми руками, напоминающими копченую рыбу, кого-то невидимого и приговаривает: «Они пришли ко мне, вишь, сколь их много, махоньких ребятишек, около меня. У этой, беленькой, волосы мягкие, заплетенные в косички. А эта, рыженькая, смотри, прижалась ко мне пухленькой щекой. А этот — какой непоседа вертлявый. Смотри, какие они ласковые». Теперь я окончательно понимаю, что она стоит на Пороге, отделяющем наш мир от мира иного. Совсем близок для нее час, когда она переступит этот Порог, который рано или поздно переступают все.

Бабушка остается сидеть под осенним солнышком, а я возвращаюсь в комнаты.

Папа! Папочка родной! Как ты прожил здесь большую часть своих дней после возвращения из лагеря? Шесть отпущенных тебе лет ты разрывался между домом матери и своим. На несколько дней едешь к семье в Межапарк, потом снова к матери. Два часа на дорогу в одну сторону. А через несколько дней — обратно. Как ты жил, как спал, что ел? Было ли тебе тепло? Согревала ли тебя зимой столетняя печка или, работая, ты отогревал пальцы своим дыханием? Знаю, лучшее из еды ты отдавал бабушке, а сам ел хлеб с холодной вареной картошкой. Представляю, как пишешь ты, согнувшись, накинув лагерный бушлат, много часов подряд. Вижу, как ты распрямляешь согбенную спину, снимаешь очки с толстыми стеклами и вытираешь платком покрасневшие натруженные глаза. И снова работаешь несколько часов.

В то время никто из нас не интересовался, как папа здесь жил. Все были заняты учебой, работой, своими делами. Всем нам казалось, что наши нагрузки максимальны. Никто и не думал о том, чем питается отец. Мама, работая почтальоном, в двухчасовой обеденный перерыв едва успевала сварить обед. Гунта и Мария ели после учебы, я, как правило, поздно вечером. А отец ел совсем редко, так как, возвращаясь в Ригу, обычно уходил по делам, встречался с людьми. Для него было праздником — поесть горячей еды, особенно приготовленной мамиными руками. Все вместе мы собирались за столом лишь по воскресеньям. И этот день иногда действительно превращался в праздник.

Ели мы обычно простую пищу: борщ или другой овощной суп, заправленный сметаной, и хлеб. Но папа в конце обеда умел так красиво поблагодарить маму за ее труд, что это осталось в моей памяти на всю жизнь. Он брал ее руки, целовал их, потом со словами благодарности целовал голову, ее седые волосы, лоб, а иногда глаза. Он никогда не повторялся, всякий раз его благодарность была другой, неожиданной и удивительной. В этих его действиях были истинная любовь, уважение, благодарность, — чувства, скрепляющие семью. Папа знал житейскую мудрость: не так важно, что мы едим, важно, кто готовит и кто подает еду. Еще важно, с кем принимать пищу. Я не помню, чтобы папа когда-нибудь питался в столовой или кафе, тем более в ресторанах.

А на взморье, папочка, ты торопился писать — успеть написать то, что начато, что задумано, что никто кроме тебя написать не сможет. Ты полностью забывал о своем теле, об отдыхе, о еде. Изо дня в день, на протяжении шести лет.

Вот твоя маленькая комнатка, похожая на монашескую келью. Только более неудобная, потому что проходная, первая комната за кухней. За ней следовали трамвайчиком большая бабушкина, а в конце — спальня бабушки и дедушки.

В папиной келье светлое окно, простые белые ситцевые шторы. Справа ветхая, многим людям послужившая узкая кушетка. Матрац на ней до того изношен, что одна часть тела лежит в яме и в бок наверняка врезается оголенная пружина. После сна на лагерных досках, сон на старой кушетке, наверное, казался тебе блаженством. Спать одному, на чистых простынях! Вставать и ложиться в удобное для тебя время! Твой будильник заведен на 6.00. Ты вставал рано, чтобы больше успеть...

На квадратном столе, покрытом льняной скатертью, стопки простых исписанных тетрадей. Несколько книг. Вижу «Потерянный рай» Мильтона на русском и английском языках и несколько листов, исписанных переводами на латышский. Может быть, папе предлагали попробовать перевести, или был заключен договор на перевод, я не знаю. Работа была только начата и осталась незаконченной.

Еще на столике несколько оригинальных, изданных в 30-х годах, книг из серии «Живая Этика». Это его книги, с множеством пометок, со словариками в конце. И рядом начало новой, почти законченной его работы, озаглавленной «Учение Огня. Введение в Живую Этику». Составлено содержание книги: «Источник Истины», «Учение Христа», «Теософия». «Сегодняшняя наука. Живая Этика — новая наука». Читаю одно заглавие за другим — двадцать восемь глав. «Спросят, как примирить Учение с наукой? Если наука преподает достоверное знание, то Учение и есть наука». Большой философский труд, целая книга. Это, очевидно, твоя последняя работа. Папа! Когда же ты успел это написать? Сколько здесь черновых вариантов! У тебя не было пишущей машинки, тем более компьютера, облегчающего правку текста. Написать от руки такую книгу — это невообразимый, титанический труд.

Хорошо, что бабушка ничего не тронула ни здесь, ни в шкафчике у боковой стены. Открываю дверцу. С левой стороны — лекарства, с правой — книги. Среди лекарств — стеклянная банка с клюквой, другая, поменьше — с бело-золотым медом. Большая светлая глиняная кружка, деревянная ступочка с пестиком, которым он раздавливал клюкву. Тут же кусок марли, через которую выжимал живительный сок, чтобы размешать его с водой и медом. Так, каждое утро, он старался победить гипертонию. Он все старался делать осознанно и утверждал это многократно. Гипертония, анацидный гастрит и много-много других заболеваний — последствия Лубянки и лагерей под Абезью и Интой.

Беру маленькую, выточенную сельским мастером ступочку, и мои глаза наполняются слезами, я начинаю плакать. Почему-то простая вещь, обыкновенная деревянная ступка, вызвала во мне бурю долго сдерживаемых чувств. Со дня его смерти, все шесть долгих дней и ночей на веранде, потом в часовне и на похоронах, никто из присутствующих ни разу не видел меня плачущей. Внешне я была торжественной, спокойной, исполненной внутреннего равновесия. Здесь я одна, никто меня не видит. Бабушка на улице. Никто не мешает мне отдаться своим чувствам, выплакать безутешно все, что накопилось за эту такую длинную неделю. Неделю, когда казалось, что прожиты годы...

Здесь же, в шкафчике, стоит металлическая кружка с отваром целебных трав, да лежит зачерствелая булка белого хлеба, который он покупал из-за больного желудка. Полбутылки подсолнечного масла. Маленькая солонка. Все. Тут же посуда — несколько самых простых тарелок и две посеребренные ложки — столовая и чайная. Дома он предпочитал есть серебряными ложками, сохранившимися со старых времен. Объяснял, что так еда кажется намного вкуснее. Возможно, он знал, что серебро обладает дезинфицирующими свойствами. Возможно, после лагерных жестяных мисок с «кирзовой» кашей он особенно ощущал контраст.

Возле стола стоят табуретка и старый венский стул. На стене висит его старый рабочий пиджак, из темно-серой недорогой ткани, и нательная рубашка. Все его личное богатство.

Тихо распахиваю одну створку застекленной двери в следующую комнату, потом другую. Эта комната больше папиной. Это бывшее царство бабушки — Катерины Рудзите. Перед Второй мировой войной она была одной из самых состоятельных дам Меллужи, «богачкой Рудзитэне». Вот и она сама смотрит на меня с большой, давно уже пожелтевшей фотографии. Рядом фотография дедушки. Они еще молоды. Она с высокой, модной в то время прической, в платье со стоячим воротником и несколькими рядами бус. Широкое лицо, несколько приплюснутый нос, энергичный волевой рот с тонкими губами. Мне еще в юности говорили, что я на нее похожа. Есть какое-то сходство, но незначительное, разве что широкое лицо, большое расстояние между глазами, слегка широковатый нос.

У дедушки грубоватое выражение губ скрывают небольшая бородка и усы. Но глаза выдают ограниченного, недалекого человека, всю жизнь стремившегося к богатству. Они с бабушкой многие годы строили из дешевых досок летние домики и сдавали их в сезон отдыхающим у моря, зарабатывая при этом немалые деньги. Еще они торговали клубникой. Отец потом находил на чердаке и царские рубли, и латы довоенной Латвии, и немецкие марки, и советские послевоенные рубли, обесцененные после очередного обмена.

В комнате выцветшие, с орнаментом Югептиля обои, когда-то светло-желтые, а теперь просто пожелтевшие. У одной стены расстроенное пианино, на котором в молодости упражнялась племянница отца Тамара Вильперт, дочь родной сестры Фриды. В центре комнаты такая же, как пианино, черная мебель: овальный обеденный стол, несколько старинных, модных в конце девятнадцатого — начале двадцатого века стульев с зелеными бархатными спинками, с аккуратно свисающей золотистой бахромой. Здесь же плетеное кресло, в котором иногда любила слушать радио бабушка. Стол насквозь изъеден жучком-древоточцем, на нем вязаная крючком кружевная скатерть.

Мир прошлого! Уходящий вместе с давно покойными дедушкой и тетей Фридой и, терпеливо несущей бремя лет и слепоты, бабушкой.

И здесь же, рядом со старым миром, жил необычный, замечательный, чудный человек, оставляющий на бумаге огненные строчки. Отец! Сгусток высоких мыслей и такие невероятно трудные жизненные обстоятельства...

Подхожу к другой стене комнаты, всматриваюсь в голубое задымленное стекло большого зеркала в черной, пестрящей точками-дырочками оправе. Зеркало совсем потускнело, едва отражает. Как через густую вуаль, с трудом различаю свое лицо, силуэт фигуры. И вдруг от нестерпимой внутренней боли вырывается крик: «О-о-о!» Я вспоминаю случай, произошедший три года назад. Я так же смотрела в это зеркало, стараясь разглядеть в его мути кровоточащую рану над губой, след от укуса крысы.

У бабушки в последние годы не было ни кошек, ни собак. Из-за слепоты она не могла за ними следить, а отец постоянно отлучался. В доме, в комнате отца, завелась крыса. Каким-то образом они мирно уживались. Он ее не кормил, но она его не трогала, не кусала. В бабушкину спальню она, наверное, не забегала. Но вот меня однажды укусила сильно, когда я в бабушкиной комнате единственный раз заночевала.

После того как родители вернулись из лагерей, мы, все вместе, жили практически в одной комнате. Я была в какой-то мере избалована, потому что у меня всегда был свой уголок. Застенок между кухней и туалетом, так называемая комната служанки. Я могла вставать в 4.00-5.00 и использовать золотые утренние часы для чтения. Действительно, когда мы, три молодых студентки, каждая со своими заботами, увлечениями и эмоциями, обитали в одной комнате, собраться с мыслями, сосредоточиться, было невозможно. Потому отец в Межапарке практически не писал. Для работы ему оставалось только утро, пока мы были на учебе, а мама разносила почту. У сестер занятия часто заканчивались в обеденное время. Я была занята целый день, с раннего утра до 9–10 вечера. После занятий в Академии, были обязательные наброски с натурщиков, писание этюдов с натуры. Я попросила разрешения переселиться на дачу, рядом с бабушкиным домом. Отец меня понял и разрешил. Жить вместе с папой в тесноте, мешать его работе, я просто не осмелилась.

После лагеря за полярным кругом, прибалтийская зима казалась ему очень мягкой, теплой. Потому он даже не поинтересовался, как мне живется в летнем домике, который способен защитить только от дождя. У него условия жизни были немного лучше: более толстые, утепленные стены, хоть и старая, едва обогревающая, но все же печка.

Так я перебралась на дачу и стала там жить, зачастую при минусовой температуре...

Вечером я затапливала дровами, приготовленными отцом, плиту, иногда что-то варила. Спала на матраце на железной кровати, накрывшись несколькими ветхими одеялами и дырявым пальто. Летний домик не держал тепло, к утру было снова холодно. Утром топить печь было некогда. С горлышка бутылки с кефиром я убирала корку льда, завтракала ледяным кефиром с хлебом и спешила на электричку, чтобы успеть к 8.15 на первую лекцию. От вокзала до Академии еще надо было пробежать по улице Меркеля несколько кварталов. Наверное, все это явилось причиной перенесенных мною в 1957 году заболеваний плевритом и туберкулезом.

Однажды отец заглянул ко мне и понял, что я замерзаю. Тогда он забрал меня к себе. Устроили меня на ночь в средней бабушкиной комнате на раскладушке. По молодости, от перегрузок и свежего приморского воздуха, уснула я мгновенно. Но посреди ночи проснулась, оттого что по мне бегала какая-то тварь. Тихо прогнала ее. Брысь! Кошка? Откуда в доме кошка? Нет, поменьше, кажется, котенок. Какой наглый, я прогоняю, он лезет, снова прогоняю, а он снова лезет. Вдруг я осознала, что это не котенок, а крыса. Я испугалась. Но будить отца было стыдно, я начала думать о бесстрашии и мужестве, достойных качествах любого человека. Взяла себя в руки, повернулась на бочок и снова заснула. Проснулась от боли над губой и чего-то липкого на лице. Провела рукой — кровь! Моя кровь! В темноте нащупала выключатель и включила свет. Подошла к зеркалу — через вуаль увидела лицо, руки в крови. Эта тварь меня укусила! Пришлось будить отца. Он сразу оценил ситуацию, взял палку, быстро нашел крысу, словно знал, где она обитала, и убил.

Я никогда не думала, что крыса может быть такой большой, размером с подросшего котенка. Рыжая тварь, с противной вытянутой мордой и острыми зубами, торчащими из открытого рта. Чем она питалась, как она выросла до таких размеров, одна ли она здесь? Эти вопросы я почему-то не задала отцу, наверное, эта особа уже долгое время мирно соседствовала с ним. Она не трогала его, потому что он был чист, не содержал в себе ни капли агрессии, не представлял никакой угрозы. Да, любая хищная живая тварь чувствует чистого человека и не причиняет ему вреда.

Вспомнила, что знаменитого в православном мире старца, иеросхимонаха Сампсона также не трогали крысы. Его арестовали за дворянское происхождение и за сан священника. По его собственным воспоминаниям, его вместе с другими заключенными держали на Соловках в подвале, куда специально запускали голодных крыс. Крысы заживо съедали людей, оставляя одни скелеты. Крысы бегали по батюшке, но не трогали, только покусали пятки. Очевидно, крысам чистые, святые люди не по зубам.

Один Бог знает, через что прошел и Рихард Яковлевич, какие муки ему пришлось перенести, какой ценой он обрел святость. Люди могут не видеть, не чувствовать, не понимать, не доверять своим ощущениям, но животные, очевидно, чувствительнее людей. 

Мемориальный камень

Через год после ухода отца из жизни, стали думать о памятнике на его могиле, тем более что оказалось, что у бабушки — матери отца были накоплены какие-то деньги, которые она согласилась пожертвовать для этой цели. Сначала я решила обратиться к знаменитому скульптору, другу молодости отца, профессору Академии художеств Карлису Земдеге. Я очень любила его надгробный памятник из красного гранита нашему классику, выдающемуся латышскому поэту Янису Райнису, на котором изображен встающий от сна юноша и высечены слова: «И буду вечно я вставать с солнцем вместе».

Когда-то, в возрасте пятнадцати лет, по совету отца я побывала у Карлиса и показала ему свои рисунки.

Квартира-мастерская великого мастера находилась на окраине Риги, на зеленой улице среди берез. Впустила меня в дом его дочь, молодая актриса Мара Земдега.

В мастерской скульптора, до потолка заставленной его работами, посередине стояла трехметровая работа из глины — портретный памятник Янису Райнису, над которым в данное время работал ваятель. Я увидела перед собой яркую творческую индивидуальность.  Земдега спустился ко мне с высоких лесов. Одухотворенное, высоко поднятое лицо с молодым вдохновенным взглядом серых глаз. Одет в простую клетчатую с голубым рубашку, под белым, почти не запачканным глиной халатом. Сердечно поздоровавшись со мной, выслушал мою просьбу об изготовлении надгробья для отца в виде пламени, чтобы на нем отразилась идея чаши Святого Грааля.

Скульптор заинтересовался моим предложением и обещал нарисовать предварительный эскиз.

При следующей встрече поговорили о Рихарде Яковлевиче, об их дружбе, общих взглядах и устремлениях. Время от времени, вспоминая эти встречи, Земдега характерным для него движением высоко поднимал голову, несколько откинув ее назад. Тому, кто его не знал, это могло показаться театральным жестом, но именно в этом был он — своеобразный, талантливый художник. Именно тогда он как будто смотрел высоко в небо, в невиданные мне дали.

Когда в следующий раз я приехала в назначенное им время, он представил мне два эскиза, мало отличавшихся друг от друга, выполненных мягким цветным карандашом — один синим, другой вишневым, на серой цветной бумаге.

На прямоугольном постаменте, обвитом терновым плетением, высилось гладко отполированное волнообразное пламя, напоминающее вечный огонь Братского кладбища. Почему-то это мне напомнило работы художников так называемого югендстиля, конца девятнадцатого — начала двадцатого века. Конечно, я не смогла ему об этом сказать. Но лично я представляла, что та Чаша Святого Грааля и тот несгораемый огонь, за который боролся и отдал свою жизнь отец, должен быть обращен в будущее, выполнен более современными, свободными и широкими формами выражения. Мастер обговаривал стоимость памятника, в которую входили цена камня, стоимость услуг за подъемный кран, гонорары подмастерьям за шлифовку камня и т.д. Я в то время была очень далека от знаний стоимости художественных произведений, несмотря на то, что я уже четыре года была студенткой Академии художеств. Те суммы, которые он назвал, для меня казались астрономическими.

Скульптор, видя мою растерянность, стал объяснять, что это самые низкие расценки. Потом он передал мне эскизы, за которые не потребовал вообще ничего.

Теперь, по прошествии лет, понимаю, что это было действительно недорого...

Договорились, что я возьму эскизы домой, и мы обсудим всей семьей наши возможности.

Обещала Карлису позвонить и сообщить ему наше решение, хотя уже и так знала, что той суммы денег, которой располагала бабушка, хватило бы лишь на камень, подъемный кран и совсем мизер остался бы на оплату работы художника.

У нас, трех сестер-студенток, были лишь стипендии, да еще маленькая зарплата мамы, которая работала в то время почтальоном из-за того, что в 1956 году ее паспорт еще считался «черным», и она не смогла найти работу получше, несмотря на ее знания немецкого и французского языков.

Одалживать деньги мы не стали, потому что не смогли бы вернуть. Ничего не оставалось, как полностью положиться на свои силы.

Совместно с Леопольдом Цесюлевичем, тоже студентом Академии художеств, нарисовали эскиз. Основа — необработанный камень, несколько похожий на костер — пламень. На нем высечена чаша с языками огня, на ней — слова из стихотворения отца: «Сердце, стремись к утру!» и его подпись.

На простой серый камень и подъемный кран денег хватило. Высечь буквы, написанные нами, и чашу с языками пламени мы поручили малоизвестному скульптору Зауру за минимальную сумму.

Чтобы лучше представить форму чаши, он попросил нашу серебряную чашу Святого Грааля, которая стояла на столике у кресла Учителя. К сожалению, ему не удалось стилизовать ее, и он натурально повторил ее в рельефе, поэтому она выделилась на фоне всего остального, как в барельефе.

Но все равно, эта композиция мне казалась ближе к жизни и творчеству отца, чем уходящий в прошлое символ скульптора Земдеги.

В общем, наш проект реализовался неплохо. Камень, к сожалению, по нашим возможностям нашли не розовый, как хотели, а серый, но зато свободной формы, необработанный, он действительно несколько напоминал стремительное движение огня.

Поставленный около мощной сосны и березки, выросшей за многие годы в лесной тиши, этот камень нашел свое место у могилы отца. Через тридцать три года и наша мама присоединилась к отцу в его месте покоя.

Но мне давно кажется, что отец уже много лет как покинул Тонкий Мир и вновь родился в России, и возможно, в Горном Алтае, и рано или поздно мы встретимся.

2015